Москва не из тех городов, которые красивы с большой высоты, видна неупорядоченность зданий и парков, неуют громадных серых кварталов с хаотичной инкрустацией нелепой роскоши. Зато с высоты умеренной она вполне способна предстать весьма привлекательной, не лишённой особого шика столицей. В тот вечер Москва ослепила меня.
— А это мой сын Серёжа, — сказала Москва голосом Дианы. Она откинула марлечку с лица лежащего в коляске. — Боится перемещений, вот я его и накрываю, как попугая в клетке.
Следом за марлей Диана сняла плед и зажгла люстру. Мальчик в коляске весь был наперекосяк, будто внутри у него разорвалась граната. Как если бы его создали не мама с папой, а художник Пикассо. Пальчики сжимались в кривые горсточки, глазки влажнели безразличием.
— Родился таким, — сказала Диана.
Теперь в окнах был не город, а сама квартира с её обитателями, папашины иконы, мамашины рушники и я в том числе. Я был поверх башен, дворцов, лачуг и шпилей, поверх парков и задворков промзон. Я был поверх неё, ласковой, отталкивающей и ранимой, поверх самой русской из всех женщин, поверх Москвы.
Вниз я спускался на лифте. Не успел на кнопку нажать, двери сами распахнулись, будто заранее кто вызвал. Я ступил в железный короб и отдался падению.
Выслушав, жена сделала неожиданный вывод:
— Теперь всё ясно, я должна тебе изменить и потом всем об этом рассказывать. И тогда ты разглядишь во мне, чистокровной русской женщине, и внутренний конфликт, и сюжет. Ты даже не представляешь, какой у меня внутренний конфликт. Слишком хорошо тебе со мной живётся, больно идеалистический взгляд сформировался.
С моим лицом, видимо, произошло такое превращение, такие испуг и ужас на нём отразились, что жена, с раскаянием совершенно искренним, тут же принялась меня ласково упрекать в отсутствии чувства юмора и чересчур серьёзном отношении к её шуткам. Да, я такой, к изменам серьёзен, особенно к чужим.
В ту ночь мне не спалось. Я вышел во двор, пошёл по району, по бульвару, густые крыла распушившихся каштанов и лип накрыли меня. Я открыл жене всё, кроме последних слов, сказанных мне Дианой в тот вечер.
— Знаешь, почему ты слушаешь всю мою ахинею? — спросила она напоследок. — Ты меня до сих пор хочешь.
Я и теперь не особый фанат Бога и Его заповедей, и тогда не был, потому, наверное, не испытал гнев, оттого что меня подозревают в подобных помыслах относительно замужней дамочки. Напротив, странная форма неловкости охватила меня: не оттого неловко, что меня раскусили, а оттого, что разоблачительница поставила на разоблачение всё и промахнулась. Я не испытывал торжества над ней, мне не хотелось разочаровывать её, но и питать иллюзии тоже желания не было. Скажешь «нет», она убедится в своей правоте, скажешь «да» — соврёшь и окажешься в положении ещё более глупом. И я сделал то лицо, которое и теперь часто делаю, — вроде да, а вроде и нет.
В недрах свежих крон заливался соловей. На скамейках шебуршали, квохтали, урчали, звенели бутылочным стеклом, плевались и целовались парочки и группы, среди них виднелись женщины, в том числе и вполне с виду русские. Мне стало жаль себя, неудавшегося медика, обманувшегося посулами неверной литературной музы. Сидел бы в своей больнице: верные деньги, какое-никакое положение. Не зря же я окончил медулище с одной тройкой. А что я теперь? Сочинитель-страдалец, того и гляди стукнет сорок, а всё хожу в начинающих, получаю отказы издателей, которые встречают каждый мой новый опус причитаниями, что художку (так они именуют художественную литературу) теперь не покупают и что лучше бы мне взяться за сооружение книжек по психологии или, на худой конец, исторических, только чтобы с интимом, отравлениями и кладами. Слава от меня бегает, как таджик от мента, и по-прежнему далека, как и в начале творческого, извините за пошлость, пути. Уже больше года моё вдохновение тыркается в пробке, и согласие написать про русскую женщину, скорее всего, разобьётся о скалу неспособности подарить миру ни буквы, ни сло́ва, ни даже знака препинания. Печатают меня лишь жалкие листки, которые читают только главред и бедолаги-авторы. Но и эти убогие изданьица, которые и гонораров-то не платят, время от времени умудряются отказать в публикации. Одно радует: какую книжку из новых ни открою, сплошь мура, так что тешусь типичной мыслью неудачника — современники не способны оценить подлинное величие вблизи, и потому уповаю лишь на благосклонную к гениям вечность. А пока выпрашиваю у жены скромные цифры на выпивку. Даже любовницу завести не на что.
В медулище я две вещи освоил: первое — в нашей стране лучше не болеть, и — массаж. Говорят, у меня хорошие руки. Может, и так, но практику заводить неохота. Так что вот он я, красивый массажист под сорок, с литературной изюминкой. За это русская женщина меня и держит.
И ещё одно признание. Последнее. С Дианой у меня не только в тот вечер ничего не было, а вообще никогда. В пору нашего подросткового романа мы целовались, она позволяла себя трогать, но не больше. Ссылалась на автомобильную аварию, последствия стресса, простуду, а потом просто бросила меня. Да, именно она меня, а не наоборот. Наверное, поэтому самое большое наслаждение для меня — не обладание ею, а безразличие.
Прислушиваясь к птичьим руладам, я определил эпицентр и медленно приблизился к ветвям. Сейчас я раскушу этих мошенников из мэрии, которые бюджеты расхищают и старинные дома сносят. Когда я подкрался совсем близко, пение прекратилось. Я вгляделся. Прямо передо мной, на нижней ветке, сидела маленькая неприметная птичка, кости да перья, смотреть не на что, но совершенно натуральная. Нисколько меня не испугавшись, птичка повертела головкой, разинула клювик и, ни капли не стесняясь, принялась издавать свою громкую и вместе с тем нежную, одинаковую и каждый раз новую, нескончаемую, но совсем не занудную дивную мелодию.
Макс Фрай
Innuendo
— Предположим, апельсин ходит как ферзь, — сонно говорит Кэт, катая пахучий оранжевый шар по столу. — Вот как хочет, так и ходит. Например, в твою тарелку. Или вообще на пол. Но не тут-то было! Я его — ррраз! — и поймала. И теперь съем. Игрок съедает своего ферзя, как лиса Колобка. Ам! Беспрецедентное событие. Я — великий шахматист. Никем не понятый гений. И у меня самый вкусный в мире ферзь. Почистите мне его, пожалуйста, люди добренькие, помогите кто чем может. Я так устала, что уже практически не местная. И сама не своя. У меня пальцы в косу заплетаются.
— Да вижу, — вздыхает Бо. — Ты же сидя спишь. Отвезти тебя домой?
— Меня отвезти домой, — сладко зевает Кэт. — Меня ещё как отвезти! И привезти. Причём именно домой. Но не прямо сейчас. Хочу ещё немножко поспать сидя. И посмотреть сон про всех вас. Такой хороший сон! Я ужасно соскучилась.
— Работа тебя доконает, — говорит Маша, протягивая Кэт очищенную половину апельсина, и принимается за оставшуюся часть. — А я тебя сразу предупреждала, что в этот милый журнальчик лучше не соваться. Когда о редакции доподлинно известно, что рабочий день там начинается в девять, потому что «так положено», да ещё со штрафами за опоздание, а заканчивается в лучшем случае тоже в девять, потому что «номер горит», причём горит он, как костры инквизиции, весь месяц напролёт, а не последние три дня перед сдачей, как у всех нормальных людей, — это, по-моему, равносильно надписи «Не влезай, убьёт». А ты как персонаж тупого ужастика, которому весь зрительный зал хором кричит: «Не сворачивай в сумерках на лесную дорогу, не ночуй в гостинице под названием „Чёрный Проклятый Дом“, труп на пороге твоей комнаты — это не обычное недоразумение, нет-нет-нет!» — а он всё равно жизнерадостно прёт в самое пекло, вместо того чтобы бежать без оглядки, осеняя себя крестом трижды в секунду.
— Вот именно, — кивает Бо. — Я ей каждый день говорю, что…
— Ты мне каждый день говоришь, — сонно соглашается Кэт. — И всё правильно говоришь. Я бы на твоём месте примерно то же самое говорила. Но этот «Чёрный Проклятый Дом» оказался таким замечательным местом! Во-первых, делать журнал, за который не стыдно, по нашим временам немыслимая роскошь, всё равно что к Маргарите на свидания бегать, ни единой души Мефистофелю так и не продав. А во-вторых, там же натурально заповедник гоблинов. В смысле, совершенно прекрасных придурков — таких же, как я, только ещё хуже. В смысле, круче. Не знаю, как до сих пор без них жила. По утрам просыпаюсь в семь. Если по уму, надо бы ещё раньше, но тогда я просто сдохну. Я, конечно, и так сдохну, но не сразу. А немного погодя. Так вот, просыпаюсь каждый божий день в семь утра — это я-то! Ненавижу всё живое. Хуже зомби, потому что меня даже чужие мозги в этот момент не интересуют. Ни за что не стану такую гадость жрать. Только кофе, да и то скорее от отчаяния: и так всё плохо, а тут ещё полную кружку вот этого горького чёрного залпом, как пулю в висок. И пока бреду на кухню, проклиная всё сущее, вдруг вспоминаю, ради чего поднялась. Что сначала, конечно, всё будет плохо, потому что кофе горький, вода мокрая, а ещё одеваться — господи, как же я ненавижу одеваться, хоть в одежде спать ложись, чтобы одной пыткой с утра меньше. А впереди ещё метро — без комментариев, мы все понимаем, что это такое. Но потом-то, потом! Потом я всё-таки приду на работу, и там будут все мои прекрасные придурки. Танька, Ваня, Салочка, Морковна. И Лев Евгеньевич, если очень повезёт, выйдет из кабинета к нам пить кофе. И кааак начнёт свои байки рассказывать…