— Когда я почти соблазнил девушку своей мечты, — продолжает брат, — ты позвонила, чтобы спросить, оставить ли мне кусок торта на утро, или я обойдусь. Анька тогда решила, что ты моя подружка, и передумала соблазняться — мне, между прочим, до сих пор обидно, имей это в виду! Когда мне навстречу из-за угла вышла целая стая малолетних гопников, ты позвонила — уж не знаю зачем, поскольку эти юные дарования сразу поняли, что у меня есть как минимум одна ценная вещь — мобильник. И я до сих пор не понимаю, каким чудом от них удрал. Когда в Тае у меня началось дикое расстройство желудка от местной еды, ты трезвонила каждые пять минут, разлучая меня с единственным по-настоящему близким в тот момент другом, чистым, прохладным и милосердным, как слеза Авалокитешвары. Когда я твёрдо решил умереть, ты позвонила с предложением скинуться на новый макбук для мамы, и мне пришлось восставать из уютного гроба, да ещё и халтуру искать, не мог же я взвалить все расходы на твои плечи. И вот теперь, когда я почти понял, как должен падать этот чёртов луч, ты выскакиваешь из телефона как чёртик из коробочки. И сбиваешь меня с панталыку. У меня был такой прекрасный панталык, дубина ты стоеросовая. Приезжай, с меня сто щелбанов. Все до единого твои.
— Нарываешься, — смеётся Кэт. — Вот возьму и приеду. Брошу всё на целых два долгих дня и приеду к тебе — а где ты сейчас, собственно?
— На границе между светом и тенью, — совершенно серьёзно отвечает брат. — Будет круто, если ты приедешь. Хочу тебе кое-что показать. По-моему, я наконец-то стал писать как надо. Ладно, почти как надо. Но это хорошее «почти». Школярское такое «почти», когда не хватает только умения, а с сердцем всё в порядке, оно уже там, где ему положено быть. Сидит и ждёт весь остальной организм. Очень я такие штуки люблю. Приезжай, Катька, правда. У тебя же бывают выходные? И самолёты летают. Сфотографируешь мне облака, вид сверху? Я одну штуку про свет хочу вспомнить, которую только на небесах показывают, а лететь прямо сейчас никуда не могу. Я даже кофе дня три уже не варил, некогда.
— Вот прямо сейчас тогда свари, — строго говорит Кэт. — Без кофе художнику никак нельзя. Какая ж ты, к свиньям собачьим, богема, если даже кофе не пьёшь? Неаккуратненько получается!
— Твоя правда, — соглашается Витька. — Сварю. И потом ещё раз сварю, когда приедешь. Покупай билет и сразу звони. Наверняка разбудишь меня или хотя бы в душе застанешь. Всё как мы любим. Жду.
* * *
— Слушай, а про меня ты тоже всем врёшь? — спрашивает Бо, укладывая в багажник Кэтин дорожный рюкзак.
— Ну что ты! Сообщаю сухие, неоднократно проверенные факты. Что ты, во-первых, математический гений — а если местами пока не признанный, так это совершенно нормально, человечество у нас старательное, но туповатое, как бесталанный троечник. Через пару-тройку лет небось сообразит, что к чему. А во-вторых, ты так велик, что варишь суп том-ям лучше, чем сами тайцы. А в-третьих, я тебя очень люблю. И поэтому, в-четвёртых, всё остальное вообще не важно… И заруби на носу: я всегда говорю только правду — о тебе и вообще обо всём на свете. Поехали!
— Такую специальную интересную правду, которая тебе нравится, — улыбается Бо, поворачивая ключ в замке зажигания.
— Ну да. Я что, совсем дура — из всего многообразия правд выбирать самую неприятную? Да ещё и вслух её всем пересказывать. Нет уж!
— Удивительно, собственно, не то, что ты приукрашиваешь действительность. А что она тебя слушается. И всё становится по слову твоему. Даже за мной сейчас Сансаныч бегает, уговаривает вернуться в науку. Из которой он же меня и попёр в своё время. Извинился, между прочим, чего за ним отродясь не водилось. Говорит, только сейчас начал понимать мой подход к теме. И хочет помогать.
— Ну и дела! И чего ты решил? — восхищённо спрашивает Кэт.
— Пока ничего. Думаю. Что-нибудь придумаю. Не важно. Важно, что всё это, скорее всего, случилось из-за твоей болтовни про мою гениальность. После того как наша Анна Петровна рванула в Индию, я в этом почти не сомневаюсь.
— Думаешь, я её заколдовала? — смеётся Кэт. — И тебя, и твоего Сансаныча? И Витьку заодно? Нееетушки! Я просто сразу всё правильно про вас поняла. И высказала свою версию вслух — ну так я вообще не молчунья, ты знаешь. Видно же было, что Анна Петровна изводится от безделья и кухонные хлопоты на даче у сестры её совсем не развлекают. И весь этот Жюль Верн на полках наводил на определённые мысли на её счёт. Мало ли, что с виду она обычная бодрая московская старуха, икона стиля Черкизовского рынка. Когда хочешь разобраться в человеке, любимые книги гораздо важнее возраста, одежды и даже биографии. И что ты у нас вполне себе гений, это тоже совершенно очевидно — хорошо, что не только мне. И что Витька будет рисовать, пока жив, а все эти его кризисы — подумаешь, кризисы, дело житейское. Художник считает, будто всё кончено, а на самом деле та его часть, которая ответственна за художества, просто легла поспать, ей иногда тоже надо перевести дух… И шефа нашего я, кстати, тоже сразу раскусила. Все вокруг говорили: педант, зануда, злобный перфекционист, кара небесная и прочий ужас на крыльях ночи. А я подозревала, что рано или поздно Льву Евгеньевичу надоест ломать комедию и прикидываться вредным, вечно надутым начальником. Не может же он на самом деле им быть. Слишком мелко для чувака с таким прошлым. А теперь ребята говорят, что Крамского подменили инопланетяне — лишь бы только не передумали и не вернули обратно на Землю. Но на самом деле он такой и есть, как сейчас. Некого возвращать.
— Звучит разумно, — соглашается Бо. — Но со стороны, хоть ты тресни, кажется, что всё это происходит из-за тебя.
— На самом деле из-за меня, наверное, тоже, — смущённо говорит Кэт. — Совсем немножко из-за меня. Мне кажется, Бог, Мироздание — да как ни назови ту силу, которая заправляет всеми нашими делами, — Он… Она… Оно совсем не злое. Не то чтобы вот прям доброе-доброе, но всё-таки скорее friendly, чем нет. Просто довольно равнодушно к деталям. С глобальными процессами Ему всё более-менее понятно, а за мелочами поди уследи, даже если ты само и есть все эти мелочи. То есть в том числе — и они. Поэтому в неопределённых ситуациях — а вся наша жизнь и есть сплошная неопределённая ситуация — иногда достаточно лёгкого намёка: а если, например, всё будет как-нибудь так? И Мироздание довольно, не надо больше париться, выбирать, какая вероятность осуществится. Сами уже всё выбрали, идём дальше. И мы идём.
— Едем, — педантично поправляет её Бо. — Вот прямо сейчас — едем.
Андрей Хуснутдинов
Спасение
— Думаешь, ангел, так всё — предел разрешения, тело без органов? — говорил «бедовый» Михайлов, физик-недоучка, друг детства Марьи Александровны (был то ли день рождения Вовки, то ли её собственные именины, то ли вовсе годовщина у мужа). — Ну, в общем — предел. Но какой? Их отличие от нас не то, что они с крыльями или бесполые, ну, без этого… или вообще кастраты, а что ангел — изотропен. Свойства его не меняются, с какой стороны ни подойди. И сколько ни дели его, всё одно как режешь голограмму или гидру, получишь ангела.
— А мы? — растерялась ничего не понявшая Марья Александровна. — Люди — что же?
Михайлов захлопнул альбом с фотографией петропавловского шпиля, из-за которого и шёл сыр-бор.
— Мы — анизотропны. Человек — пирамида, пирог. И тут чего только не понасовано — здоровье, деньги, квартира, машина! Даже какая-нибудь клумба под балконом. Так вот вытащи что-то одно — и всё, тю-тю, нет человека. Был и сплыл.
— А что есть?
— А то и есть — скот или протоплазма.
Марья Александровна, чья учительская память походя отсеивала заумь, одно время начисто забыла о разговоре, но вспомнила его до последнего слова, когда два года спустя всё тот же «бедовый» Михайлов, дыша перегаром, пряча глаза и путая слова, сказал ей, что Вовка пропал с семьёй в Германии. Да, было именно так: по страшном известии Марья Александровна сначала вспомнила о пирамидальном устройстве человека. Мысль, что из мира могли куда-то деться её единственные сын, внук и, пусть нелюбимая, стоявшая ближе к остальному человеческому классу невестка, — эту мысль её вышколенная глухота к немыслимому было тоже отправила в долгий ящик. Другая мысль — что ничего из перечисленного Михайловым не исчезло, включая даже разбитый ею палисадничек у подъезда, — наоборот, захватила Марью Александровну. Она как бы замерла. Всем своим рассудком, ещё не дававшим сбоев (и разве чинно отступавшим перед слабыми, понятными чувствами, как при смерти мужа), она налегла на схему с человеческой пирамидой. Так, не восприняв сразу сказанного Михайловым, она и осталась в здравом уме. Рассудок, хотя и обманом, подобно тому как завлекают колбасной шкуркой собаку, удержал её при себе. Михайлов продолжал что-то говорить, она у него что-то спрашивала, а потом откуда ни возьмись явилась знакомая врачиха из скорой, мать позапрошлогодней выпускницы Марьи Александровны, засверкали иглы, заклацали пузырьки, и гостиная, будто ящик, стала переворачиваться с пола на восточную стену. От этого дикого времени, что прошло на уколах до получения визы, в её трезвой памяти задержался только чёрно-белый сон — что она больше не Марья Александровна, а полая статуя, покрытая изнутри копотью сожжённых внутренностей, тело без органов.