* * *
Диковинные звери приходят к Лукерье в дом. Возьмёт она кусок глины, помнёт не глядя, а потом вдруг — будто дверь распахнулась — уже знает, кто у неё в руках. Барашек-круторожек, или лошадка-тонконожка, или пёс-мокронос.
Теперь Лукерья по сторонам уже не зевает. Белым лицом над глиной склоняется, как луна над спящей землёй, быстрыми пальцами рвёт, катает, вытягивает…
Как откроются у зверя глаза, начинает Лукерья с ним разговаривать. И слова-то всё чудны́е, непривычные. Откуда они берутся, Лукерья не знает — никто с ней никогда так не говорил. И она ни с кем.
И всё чудится ей, будто это сама глина, сама мать сыра земля сквозь неё своих чад окликает и пестует.
«Раскрасавица моя, разумница, ладушка-ненаглядушка, за ушко да на солнышко, округляйся животок, загибайся коготок… Раз копытце, два копытце, выходи воды напиться…»
Лукерье немного страшно, словно она ворожит. И радостно, будто рожает.
После стоят звери на столе, обсыхают, оглядываются, в себя приходят. А Лукерья лежит пластом, и у неё едва хватает сил, чтоб улыбаться.
* * *
В минуты между сном и явью, стоит Лукерье закрыть глаза, вспыхивают перед ней в темноте яркие, словно солнцем очерченные, цветы, сплетаются узорами ветви, слетаются, сверкая ярче зарниц, жар-птицы с каплями огня на каждом пере…
В мгновение ока вырастают небывалые деревья до небес, раскидываются, словно скатерть-самобранка, поля оглушительного разнотравья, и летят по ним — быстрее стрел, легче ветра — красные кони с лебединым изгибом шеи.
Одни образы сменяются другими, так что Лукерья не успевает перевести дух. Голова начинает кружиться и в глазах рябит, будто в жаркий день смотришь на реку с сильным течением.
Но едва Лукерья пытается вглядеться в какую-нибудь картину, чтобы запомнить детали, как всё расплывается, краски смешиваются и гаснут, и вот перед ней только темнота и привычные очертания домашней утвари.
Лукерья набирает воздуху полную грудь, будто в омут собралась прыгать, и опять закрывает глаза.
Маятник в часах успевает качнуться только в одну сторону — а река уже вновь подхватила Лукерью и понесла как щепку сквозь радужный ирий сад.
Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слёзы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы.
Жгёт её изнутри красота. Манит и не даётся в руки.
Наутро возьмёт Лукерья с полки какого-нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений.
Сияют Лукерьины звери — с улицы видно. Дети нос о стекло плющат, глаза таращат.
А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
* * *
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы.
На другое утро встаёт Лукерья не с той ноги, и всё у неё идёт вкривь и вкось, даже самое простое.
«А ну вас совсем!» — в сердцах бросает Лукерья, накидывает кое-как платок и бежит из дому прочь, прочь, куда глаза глядят, куда несут ноги.
Она уже знает, почему чувствует себя как разбитый горшок на плечах пугала. Это в первые разы пугалась до слёз, отчаивалась, а теперь привыкла к тому, что иногда путь лежит через пустыню.
Это засуха. Пересох поток, мчавший сквозь неё образы, водивший её рукой. Иссяк, истомился.
Она должна позвать обратно в себя живую воду, вернуть своенравную реку назад в берега.
Для этого надо замедлить бег, отдышаться. Поверить, что засуха — не навсегда. Остановиться. И отворить зренье.
Просто смотреть вокруг. Просто смотреть. Смотреть.
Вон под мышкой у кривой берёзы улыбается гриб чага, а если приглядеться — так это же чудо-юдо рыба-кит! Любуется им Лукерья, не спеша запоминает: здесь — прогиб, тут — поворот, там — глазок, потом — хвосток… Она уже знает, как вылепит его, добродушного увальня, жителя морских глубин.
Тихо-тихо шагает Лукерья дальше.
Снова счастлива, снова жива, снова ведома.
«Смотри», — словно подсказывает ей кто-то.
И Лукерья видит в морщинах старого дуба лицо лесного духа, не доброго и не злого, себе на уме, глаза — как плошки, нос — картошкой…
Видит, благодарит, запоминает.
«Смотри, смотри», — окликают её из облачных переливов, берёзовых переборов.
И Лукерья знает, что те, которые спрятались там, очень хотят быть найденными. И смотрит во все глаза.
А рукам уже невмоготу ждать, пляшут пальцы в рукавицах, как нетерпеливые скакуны.
Бывает, Лукерья никак не может их сдержать. Зачерпнёт снега и прямо на ходу, смеясь, лепить начинает.
* * *
Метельный случился вечер, порывистый. Настоящий буран, хоть и март на дворе. Лукерья вышла на воздух, чтоб глаза отдохнули, и вспомнила бабушкину присказку: «Марток — надевай порток».
Но при этом почему-то представила себе не сгорбленную старушонку, а сопливую девчонку, которую мать туго, крест-накрест затягивает в шерстяной платок. И поняла, что это прабабка Лукерья Георгиевна так говорила. Часто она ей теперь на ум приходила.
Все деревенские люди сидели в такую непогоду дома, и между снегом земным и снегом небесным не было, кроме Лукерьи, ни одной живой души.
Она по привычке начертила солнце в сугробе, помогая замешкавшейся весне. И пока отогревала палец в кармане, рисунок стёрла белая крупа.
Вдруг Лукерье почудились голоса. Проваливаясь по колено, она добрела до угла дома и увидела под боком небольшого пригорка три копошащиеся фигурки. Две маленькие и одну ещё меньше.
Те две, что побольше, плавали в снегу на животах, барахтаясь и бодро покрякивая. А третья лежала пластом и с любопытством разглядывала что-то у себя под носом.
«Вы рыбы?» — спросила Лукерья, когда пловцы добрались до неё, вскочили и тут же плюхнулись на попу.
«Я — трррррактор!» — взревел мальчик и молниеносно протаранил грудью ров вокруг Лукерьи.
«А я — Кристина», — сообщила девочка, глядя в упор круглыми чёрными глазами.
«Тоже чужое имя, — подумалось Лукерье, — на самом деле — Катерина».
«А там лежит Сабрина. Она всё время падает. Нам надоело поднимать», — подскочил мальчик.
«Серафима», — эхом откликнулось в Лукерье.
«А вон там под снегом — дохлая кошка, — тараторил мальчик, блестя такими же, как у сестры, глазами-вишнями, — придёт весна, и все её увидят!»
«А ты — Федот», — угадала Лукерья.
«А я — Максим! У меня даже под шапкой снег!»
«Дя-дямм!» — завопила припорошённая снежком Серафима, соскучившись лежать одна.
Катерина подползла к ней, ухватила за подмышки и потянула. Обе не сдвинулись с места. Лукерья сделала три больших шага, выдернула малышку из сугроба и поставила рядом с собой.
Серафима вытаращила на Лукерью свои чёрные бусинки, пошатнулась и плюхнулась обратно.
«Смотрите! — закричал Федот — Белая собака!»
«Аф!» — восхищённо откликнулась Серафима.
«Совсем по-другому белая, чем снег», — подумала вслух Лукерья.
«Она белая, как грязный снег, — подхватил мальчик, — и если она ляжет в сугроб и ей закопают голову, то никто не догадается, что это собака! А потом все ка-ак испугаются и упадут, когда на них вдруг грязный снег залает!»
Старшие дети засмеялись, а малышка испытующе поглядела на них и через секунду старательно гоготнула:
«А-ГАК-ХАА!»
«А можно к вам в гости?» — внезапно спросил Федот.
«А нельзя! — тут же, будто ждала, выпалила Катерина. — Мелкая там всех козлов перекокает! Давайте лучше мы вам снежных ангелов покажем».
«Давай!» — обрадовалась Лукерья.
Брат и сестра одновременно бухнулись на спины и замахали по снегу вытянутыми руками — вверх-вниз.
«Теперь тащите! Чтоб не смазалось!» — скомандовал Федот.
Лукерья по очереди подняла детей. И в сугробе остались лежать два маленьких ангела с круглыми крыльями. Тоже, наверное, брат и сестра…
* * *
Лепит Лукерья лесного хитреца, щербатого пересмешника Ау, что водит путников кругами по чащобе. Лепит и сердится, что облезлые крылышки его никак не хотят расти красиво.