Мы, конечно, не знаем, как принял смерть Филонов и было ли ему откровение в последнюю минуту его жизни. Можно только желать ему этого.
Павел Николаевич говорил про себя: «Я беспартийный большевик, я занят живописью, мне некогда, а то бы я вступил в партию». Нас, учеников, называл товарищами. Из чувства единения вместо «я» всегда говорил «мы». Ему казалось, что революция в искусстве идет в ногу с революцией в жизни. Но я не хочу разбираться в политических суждениях в жизни Павла Николаевича. Политика — вещь фальшивая насквозь, полная лжи и порока.
Слишком горестно видеть, как за идеальную приверженность рабочему классу огромная волна нового мещанства воздала Филонову голодом и лишениями при жизни и запретом на его искусство после смерти.
Сейчас, если имя Филонова все больше начинает быть известным, то благодаря настойчивости его сестры Евдокии Николаевны, интересу иностранцев, стараниями уцелевшей интеллигенции, но никак не тех, кому он хотел подарить свое искусство — рабочему классу Советского Союза, от которого это новое мещанство упорно скрывает искусство Филонова.
А он мечтал, чтобы был устроен музей аналитического искусства, ради этого не продал ни одной вещи, будучи нищим.
Филонов был гениальный художник, он открывал новые формы, переворачивал сознание, заставляя свободно расправляться с внешними явлениями, изучая их и бесстрашно экспериментируя в окружающей действительности и внутри себя, в мире видимом и невидимом.
Его обвиняли, да и сейчас обвиняют, в литературности, психологизме и [подражании] немецкому экспрессионизму[586]. Конечно, каждый художник болеет болезнями своего времени, но важно не то, что он болеет, а то, как он преодолевает свои болезни.
Филонов через только ему свойственную сделанность достиг высшей чистоты. Изобразительная сила его картин уничтожает все эти обвинения, они сгорают в магическом соединении цветовых частиц, в пластическом движении изобретенных им форм. Особенно ясно это в прекрасной «Формуле весны».
Вот некоторые правила учения Филонова, которые я считаю самыми главными:
1. Состояния напряжения аналитической интуиции.
2. Напряжение консистенции картины до состояния биологической сцепленности частиц в природе.
3. Работа точкой как единицей действия (напряжение может быть достигнуто и крупной единицей).
4. Умение работать от частного к общему.
5. Действовать острой формой.
6. Работа выводом, то есть осознание всей концепции вещи и донапряжение ее через усовершенствование какого-либо куска картины.
7. Цветовой вывод, то есть напряжение всей картины через внезапное появление нового цвета.
8. Свободное обращение со временем и пространством.
9. Правило: пиши любой цвет — любым цветом и любую форму — любой формой.
10. Каждый мастер может работать в планах: реалистическом со ставкой на «точь-в-точь», сделанного примитива, абстрактном, изобретенной формой и в смешанном.
Филонов пишет в своей «Идеологии»: «Так как аналитическое мышление подчиняет эмоцию, то есть чувство интеллекту, то в этой вещи будет и высшая красота (прекрасна Венера, красива и жаба)».
Соединение анализа и интуиции противоречиво. Анализ исходит от ума, интуиция — от чувства или даже сверхчувства. Я думаю, что эти два противоречивых явления могут соединиться воедино только благодаря напряжению в искусстве, приходящему свыше благодаря вдохновению, которое было у Филонова и которое он отрицал.
Как мы учились у Филонова
[587]Когда Филонов показывал мелкие рисунки или сам их смотрел, он брал бумажку с рисунком на ладонь и рассматривал сверху.
На моем портрете, написанном мною в [19]60-м году, я изобразила по памяти положение его рук с рисунком, причем рисунок сделала прозрачным. Это натолкнуло В. В. Стерлигова на соображение и рассуждение о характере и свойствах искусства П. Н. Филонова: «Глядя на картину Филонова, человек как бы смотрит в глубину бездонного пространства, как это бывает, когда стоишь на прозрачном льду, сквозь который видно множество теряющихся в глубине событий. Если смотрение происходит сверху вниз, то духовное явление форм смотрящему — снизу вверх.
Если большая картина Филонова стоит прямо перед зрителем, все равно ощущение глубинности и движения вниз и вверх остается.
Дух рассматривает в глубину, а душа в ширину. Отсюда возникает рассуждение о мерности кубистического и супрематического искусства и о духовной безмерности искусства Филонова. Из этого никак не следует, что кубистическое и супрематическое пространство не духовно».
В конспекте по идеологии П. Н. Филонова находим: «анализ и внемерный метод в выборе работы и в работе», или «канон, закон и внемерный метод эстетики», или «внемерный метод цвета по отношению света и тени в усиленной лепке» и т. д. В основу своего искусства Филонов положил работу точкой как единицей действия. Работа точкой пробуждает к действию аналитическую интуицию, напрягает форму и уточняет цвет, вводит художника в ритмическое движение появляющихся на картине форм и связывает их с внутренним миром художника.
Ритм в картине, сделанный точкой, можно сравнить с ритмом аллегро Баха и его современников или с ритмом «Весны священной» Стравинского.
Ноябрь 1967 г.
Воспоминания о работе в Доме печати
[588]<…> Оформление шло в одно из самых страшных времен — 1927 год. Директор Дома печати Николай Павлович Баскаков пригревал все левое искусство: и Обэриу[589], и режиссера Терентьева, и школу П. Н. Филонова… Страшное коммунистическое окружение, оттого мы делали только тематические вещи…
Те, кому холста не хватало, писали театральные эскизы, костюмы к постановке Терентьева (В. В. Стерлигов[590] хоть и расхваливал Терентьева, но эта постановка была балаганная!)[591].
Эскизы декораций были исполнены по принципу панно — впоследствии по ним были написаны задники. Костюмы представляли собой балахоны из белой бязи (на каркасах), расписанные красками, иллюстрирующие характер каждого персонажа, и головными уборами были цилиндры — также расписные. (Портнихой была Мария Сысоевна, жена Луппиана[592]. На следующих спектаклях, кажется, Терентьев отказался и от костюмов, и от задников, расписанных филоновцами.)
Постановка вызывала бешеное возмущение. Перед открытием Павел Николаевич не спал ночь, дописывая чьи-то картины, а на спектакле, крепко держась за ручки кресла и прямо сидя в нем, — спал.
Зрелище было замечательное, все-все было расписано, по белому фону — разноцветие! На заднике — страшные морды; по-нашему, все это имело смысл и символику.
Характерным элементом постановки были большие черные шкафы, передвигающиеся и образующие различные комбинации. Их было довольно много, они были прямоугольные, одностворчатые, и они то все враз открывались, то в них входили и выходили люди. (Это было «стянуто» у Мейерхольда — у того было много черных дверей, которые открывались, закрывались, из них получались конструкции, а в них ставили настоящие вещи. Мейерхольд не любил театральный реквизит, а покупал по антикварным магазинам множество подлинных старинных вещей.)
Шкафы переезжали, на них влезали действующие лица, передавали друг другу стулья. Сцена в трактире (знаменитая) между Хлестаковым и Осипом происходила так: Хлестаков сидел на шкафу, в цилиндре, а Осип снизу кидал ему стулья во время диалога (тот их как-то ставил…)
Во время антракта по верху занавеса, отделяющего эстраду, по веревочке Терентьев пустил бегать крыс. Они никак не могли спуститься; их было десять или двенадцать штук.