Арсений Дмитриевич Федоров[544] — деловитый сибиряк, хозяйственный и способный ко всяким поделкам, хорошо резал из кости, но живописью заниматься ленился и все отлынивал под всяким предлогом от работы. К нему приходила помогать его жена Валя, не художница; она очень старательно ковырялась кисточкой в холсте, а Павел Николаевич похваливал ее. Вечером Федоров шел провожать ее домой, сам он всегда оставался на ночь и всегда говорил одну и ту же фразу: «Я невесту провожаю». В результате к концу работы его холст был очень недоработан. Павел Николаевич не спал несколько ночей перед концом работы, беспрестанно помогая то на холстах, то по театру. В последнюю ночь он пришел писать у Федорова. Он сидел на верху стремянки, а Федоров стоял внизу. Сон одолевал Павла Николаевича, и он несколько раз чуть не свалился. Федоров подхватывал его и не давал упасть, наконец воскликнул: «Павел Николаевич! Да идите вы спать!» «А кто же будет писать?» — сердито ответил Филонов.
Так он, себя не жалея, работал на холстах у всех не поспевающих товарищей, а их было много. Домой он не ходил, ночью работал почти до утра, утром первым вставал. Только один раз я видела его утром спящим. Все товарищи старались следовать его примеру, то есть домой не ходили, ночью работали, но утром их разбудить было невозможно. Они спали до часу. А то и до двух, завернувшись в пыльный ковер в зале или на скамейке около своих работ. Мы с Порет уходили домой спать в 1 час ночи, а приходили в 9 утра. Пока все спали, мы уже сидели за работой, это вызывало недоброжелательство товарищей.
Однажды ночью в наше отсутствие они принялись издеваться над нами перед нашей картиной. Об этом мы узнали от расположенного к нам, положительного Арсения Дмитриевича, работавшего рядом с нами в той же комнате. Он был сильно возмущен поведением товарищей и пошел сказать об их безобразиях Филонову.
Павел Николаевич пришел ужасно рассерженный и сделал строгое внушение издевавшимся над нашей картиной и над нами. Видимо, им здорово попало. Федоров передавал нам, как беспощадно и красноречиво говорил с ними Павел Николаевич.
В результате этого на другой день все старались быть с нами доброжелательными и вежливыми, что им было совсем не свойственно. Павел Николаевич обладал блестящим красноречием. На диспутах и собраниях он говорил прекрасно, казалось, что все головы слушателей открываются, чтобы воспринять его слова. А когда он сидел в президиуме, то фигура его выделялась своим величием.
Однажды, во время работы в Доме печати, он показал свое ораторское мастерство: попросил задать ему тему и блестяще развил ее сначала с одной стороны, а потом, так же блестяще, с противоположной.
Голосу Павла Николаевича был звучный, низкий, красивого бархатного тембра. Он рассказывал, посмеиваясь, что за ним гонялся певец, уговаривая его учится пению[545].
О музыке при мне он высказался только один раз, сказав, что сильнее всего на него действовала гармошка.
Не чужд он был и легкой шутке: как-то уже весной вошел в комнату, в которой мы писали наши холсты, в надвинутой до бровей кепке и вдруг внезапно сорвал ее с головы. Эффект был поразительный: он обрился, голова была совсем голубая над черными бровями и смеющимися, сверкающими глазами.
Или раз, когда смотрел, как мы расписали цилиндр для спектакля, надел его и сказал: «Я рожден для цилиндра». Действительно, цилиндр ему очень шел. Хлебников очень метко нарисовал его портрет, когда написал: «Я смотрел в его вишневые глаза и бледные скулы»[546]. А зрение у Павла Николаевича было такое мощное, что мог смотреть, не мигая, на солнце; когда же оно стало ослабевать — сопротивлялся, очки не носил, вглядывался, прищуриваясь, в рисунок.
Помню серый осенний день. В вестибюле Дома печати, где были расставлены наши холсты, мы трудились упорно над рисунком. К живописи еще никто не приступил. В вестибюле появилась белокурая девушка с косичками, она с любопытством осматривалась кругом, потом влезла на леса к кому-то из товарищей, рассматривая рисунок; Павел Николаевич подошел узнать — кто она. Через минуту она уже декламировала свои стихи о пушистом снеге и розовом лице. Лицо у нее самой тоже было розовое. Павел Николаевич улыбаясь слушал одобрительно и снисходительно, как слушают маленьких детей. Это была Ольга Берггольц[547].
Признаться, ни она, ни стихи мне не понравились, и было странно, почему Павел Николаевич, всегда такой требовательный, ее слушает?
Однажды он очень ядовито высказался о стихах М. Кузмина, что смысл всех его стихов заключается в том, что «вот идут 12 мальчиков и у всех у них зады что надо»[548]…
Работа в Доме печати была для нас академией. Мы были охвачены энтузиазмом и верой в правильность и единственность нашего пути. Павел Николаевич убеждал нас верить только ему и никому больше и все время был с нами, не давая нам сбиваться и «впадать в срыв». Для поощрения Павел Николаевич часто похваливал учеников, и у нас стала ходить ядовитая поговорка: «Не похвалишь, не поспеешь к сроку».
Мы были убеждены, что делаем важное дело. Вот примеры, насколько сильно мы были увлечены нашей работой: у Порет случилось несчастье — умер муж, А. М. Паппе[549], но она, почти не пропуская, приходила и упорно писала картину, хотя на палитру то и дело капали слезы. Я была слабого здоровья, у меня находили начало туберкулеза. До работы в Доме печати врач предписывал мне меньше работать, больше гулять и лежать днем. В Доме печати я с девяти утра до часа ночи работала в душной комнате, по улице шла только домой и из дома, днем не спала, ночью спала как убитая и к весне оказалась совершенно здорова.
Скульптор Рабинович[550] был болен туберкулезом серьезнее, чем я, у него часто бывало кровохарканье, но он не обращал на это внимания и работал усердно.
Я уже писала, что интересовалась музыкой, вдруг появились афиши о том, что приезжает Сергей Прокофьев: он тогда еще был эмигрант[551]. Мы с Порет не утерпели и взяли билеты на его концерт. Как странно нам было уходить из Дома печати в филармонию. Несмотря на замечательную игру Прокофьева, все нам казалось чужим, ненужным и непонятным. После концерта мы скорей бежали обратно, чтобы хоть немного еще поработать.
Очень симпатичный и тихий был ученик по фамилии Шванг[552]. Он стоял в стороне от всех других учеников, любил беседовать наедине с Филоновым на философские темы[553]. Работа его на выставке в Доме печати была, пожалуй, самая лучшая, она имела отпечаток духовной чистоты, была более самостоятельна, свежа и чиста по цвету. На ней был изображен фруктовый сад и человек с разведенными в сторону руками, так что злобствующие завистники шептали, что это распятие[554]. После открытия выставки одна высокообразованная начетчица Нина Васильевна Александровская[555], посетившая нашу выставку, особенно заинтересовалась работой Шванга, познакомилась с ним и подружилась. Она жила где-то на Фонтанке и часто Шванг шел ее провожать. Павлу Николаевичу не очень нравилась эта дружба, он говорил со злой иронией: «Пришла эта — вдоль да по речке, никто замуж не берет». Эта дружба кончилась трагически. Нина Васильевна была одной из пострадавших во время культа личности. О судьбе Шванга я ничего не знаю[556].