Летом 1914 г. я жил под Питером, на даче в Шувалове. Там же жил Филонов.
Однажды у меня было деловое свидание с ним и с М. Матюшиным. Собрались в моей квартире в обеденное время. Угощаю всех. Филонов грозно курит трубку и не прикасается к дымящимся кушаньям.
— Почему вы не едите?
— А зачем мне есть? Этим я все равно на год не наемся, а только собьюсь с режима!
Так и не стал есть. Стыл суп, поджаренные в масле и сухарях бесцельно румянились рыбки…
Работал Филонов так: когда, например, начал писать декорации для трагедии Маяковского (два задника)[400], то засел, как в крепость, в специальную декоративную мастерскую, не выходил оттуда двое суток, не спал, ничего не ел, а только курил трубку.
В сущности, он писал не декорации, а две огромные, во всю величину сцены, виртуозно и тщательно сделанные картины. Особенно мне запомнилась одна: тревожный, яркий городской порт с многочисленными, тщательно написанными лодками, людьми на берегу и дальше — сотни городских зданий, из которых каждое было выписано до последнего окошка.
Другой декоратор — Иосиф Школьник, писавший для пьесы Маяковского в той же мастерской, в помещении рядом с Филоновым, задумал было вступить в соревнование с ним, но после первой же ночи заснул под утро на собственной, свеженаписанной декорации, и забытая керосиновая лампа для разогревания клея коптила возле него вовсю.
Филонов ничего не замечал! Окончив работу, он вышел на улицу и, встретя (так у автора. — Л.П.) кого-то в дверях, спросил:
— Скажите, что сейчас — день или ночь. Я ничего не соображаю.
Филонов всегда работал рьяно и усидчиво.
Помню, летом 1914 г. я как-то зашел к нему «на дачу» — большой чердак. Там, среди пауков и пыли, он жил и работал. Окном служила чердачная дверь. На мольберте стояло большое полотно — почти законченная картина «Семейство плотника». Старик с крайне напряженным взглядом, с резкими морщинами, и миловидная, яйцевидноголовая молодая женщина с ребенком на руках. В ребенке поражала необыкновенно выгнутая ручонка. Казалось — вывихнута, а между тем как будто и совсем нормальна. (Писал все это Филонов в натуральную величину, но без натуры.)
Больше всего заинтересовал меня на первом плане крупный петух больше натуральной величины, горевший всеми цветами зеленоватой радуги.
Я загляделся.
Зайдя на другой день к Филонову и взглянув на эту же картину, я был поражен: зелено-радужный петух исчез, а вместо него — весь синий, но такой же красочный, торжественный, выписанный до последнего перышка.
Я был поражен.
Захожу дня через три — петух однообразно медно-красный. Он был уже тусклее, грязнее.
Я обомлел.
— Что вы делаете? — обращаюсь к Филонову. — Ведь первый петух составил бы гордость и славу другого художника, например, Сомова! Зачем вы погубили двух петухов? Можно было писать их каждый раз на новых холстах, тогда сохранились бы замечательные произведения!
Филонов, помолчав, кратко ответил:
— Да… каждая моя картина — кладбище, где погребено много картин! Да и холста не хватит…
Я был убит.
Филонов вообще — малоразговорчив, замкнут, чрезвычайно горд и нетерпелив (этим очень напоминал Хлебникова). К тем, чьи вещи ему не нравились, он относился крайне враждебно, говоря об их работах, резко отчеканивал:
— Это я начисто отрицаю!
Всякую половинчатость он презирал. Жил уединенно, однако очень сдружился с Хлебниковым. Помню, Филонов писал портрет «Велимира Грозного», сделав ему на высоком лбу сильно выдающуюся, набухшую, как бы напряженную мыслью жилу. Судьба этого портрета мне, к сожалению, неизвестна.
В те же годы Филонов сделал несколько иллюстраций для печатавшейся тогда книги В. Хлебникова «Изборник»[401].
Эти удивительные рисунки — графические шедевры, но самое интересное в них — полное совпадение тематическое и техническое с произведениями и даже рисунками самого В. Хлебникова, что можно видеть из автографов последнего, опубликованных в «Литературной газете» от 29 июня 1932 г. Так же сходны с набросками В. Хлебникова и рисунки Филонова в его собственной книге «Пропевень о проросли мировой» (Пг., 1915).
Очень характерна в этом отношении сцена перед страницей девятой[402]. В лёте и прыге распластались чудовищные псы, все в черных и тревожных пятнах-кляксах. Рядом — охотник — со злым, суженным глазом, короткоствольным ружьем (прототип обреза). Упругость линий и чуткость как бы случайных пятен, доведенные до предела.
Остальные рисунки этой книги сделаны в обычной его манере (соединение Пикассо со старой русской иконой, но все напряжено до судорог).
Рисунки настолько своеобразны, что послужили материалом для книги современного беллетриста. В своей повести «Художник неизвестен» В. Каверин так говорит о Филонове, бессознательно нащупывая пути к «одноглазию» Бурлюка: «Если нажать пальцем на яблоко глаза, — раздвоится все, что он видит перед собой, и колеблющийся двойник отойдет вниз, напоминая детство, когда сомнение в неоспоримой реальности мира уводило мысль в геометрическую сущность вещей. Нажмите — и рисунки Филонова, на которых вы видите лица, пересеченные плоскостью, и одна часть темнее и меньше другой, а глаз, с высоко взлетевшей бровью, смотрит куда-то в угол, откуда его изгнала тушь, станут ясны для вас. Таким наутро представился мне вечер в ТУМе. Каждое слово и движение как бы прятались за собственный двойник, который я видел сдвинутым зрением, сдвинутым еще неизвестными мне самому страницами этой книги»[403].
Текст книги «Про́певень о про́росли миро́вой» написан самим Филоновым. Это драматизированная «Песнь о Ваньке Ключнике» и «Пропевень про красивую преставленницу». Написаны они ритмованной сдвиговой прозой (в духе рисунков автора) и сильно напоминают раннюю прозу Хлебникова.
Вот несколько строк из этой книги:
В кровь переливает струями гостя и бредит ложномясом …
… еым елом въели опинаются медым ясом…
Утопает молчалив утопатель…
Промозжит меч… полудитя рукопугое…
Вообще, мрачного в тогдашних произведениях и в тогдашней жизни Филонова — хоть отбавляй.
Особенно запомнился мне такой случай. Филонов, долго молчавший, вдруг очнулся и стал говорить мне, будто рассуждая сам с собой:
— Вот видите, как я работаю. Не отвлекаясь в стороны, себя не жалея. От всегдашнего сильного напряжения воли я наполовину сжевал свои зубы.
Я вспомнил строку из его книги:
— А зубы съедены стройные[404].
Пауза. Филонов продолжал:
— Но часто меня пугает такая мысль: «А может, все это зря? Может, где-нибудь в глубине России сидит человек с еще более крепкими, дубовыми костями черепа, и уже опередил меня? И все, что я делаю, — не нужно?!»
Я утешал его, ручался, что другого такого не сыщется. Но, видно, предчувствия не обманули Филонова: время было против него. Филонов — неприступная крепость, — «в лоб» ее взять было невозможно. Но новейшая стратегия знает иные приемы. Крепостей не берут, возле них выставляют заслон и обходят их. Так случилось с Филоновым. В наше время его — крепость станковизма — обошли. Его заслонили плакатами, фотомонтажом, конструкциями[405], и Филонова не видно и не слышно.
После войны я не встречался с Филоновым[406] и мало знаю о его жизни и работах, но они мне рисуются именно таким образом: в его лице погибает необычайный и незаменимый мастер живописного эксперимента.