21 января 1969 г. Сегодня брату исполнилось бы 86 лет[360]. Мне через месяц 81 год.
И опять я не могу побывать у него. Опять холодно 22 градуса и ветер.
23-е января 1969 г. Все же я была на кладбище с Марусей, стало потеплее. Сегодня день смерти сестры Александры Николаевны, матери Маруси. Послезавтра, 25 января, — день смерти сестры Марии Николаевны. 21,23, 25 января… На всех трех могилках мы нашли положенные кем-то красивые большие листья. Кто положил их?
В начале июля 1968 года ко мне пришли Т. Н. Глебова (ученица брата) и ее муж В. В. Стерлигов. Пришли сказать, что группа художников и скульпторов задумала поставить памятник на могиле брата. Еще при жизни сестры Марии Николаевны мы собирались поставить памятник брату. В то время, когда мы хоронили брата, записей о погребении не велось, изголовье на его раковине летом закрывают цветы, зимой — снег, и отыскать могилу просто было бы невозможно. Вопрос этот все время откладывался только из-за того, что у нас не было никого, кто бы помог нам в этом деле.
Предложение их, понятно, тронуло меня и удивило в то же время. Вопрос серьезный, посоветоваться я могла только с Гурвичем. <…> Но Гурвичу я даже не сказала об этом предложении, т. к. он не терпит Стерлигова. Правда, я не знаю, кого он «терпит». Я их поблагодарила, но от денежной помощи отказалась, и мы порешили на том, что эти товарищи сделают только эскизы. Это будет очень хорошо, и просила поблагодарить их за доброе отношение к брату. Оба настаивали на своем предложении и, уходя, сказали: «Павел Николаевич не только ваш брат, но он принадлежит…» (очень обидно, но я не помню или не расслышала конец фразы, а может быть, забыла).
…Через пять месяцев они были у меня. О конце фразы я забыла спросить, но из разговора нашего выяснилось, что к проекту памятника еще не приступали.
Летом 1969 г. я, без чьей-либо помощи и денежного участия, поставила памятник брату.
Это не тот памятник, о котором я думала, мы думали с сестрой столько лет. Это памятник, который я могла поставить. <…> Теперь будет легко найти место, где лежит тело брата.
Лет девять тому назад к нам приехал московский искусствовед, узнавший, что в Ленинграде живут сестры Филонова, хранящие его наследие. Он просил помочь ему и рассказать все, что мы знаем о брате. Это было время, когда никто не интересовался братом. Никто! И по этой причине и потому, что он был знаком с братом, встреча с ним заинтересовала нас. В дневнике брата я нашла фамилию этого искусствоведа[361], привела его к брату В. Н. Аникиева, писавшая первый каталог к неоткрывшейся в[ыстав]ке брата в Русском музее. Брат относился к ней с большой симпатией. Этот искусствовед стал бывать у нас, когда приезжал в Ленинград, и нам пришла мысль предложить ему написать монографию о брате, которую мы присоединили бы к тому, что храним, и она лежала бы в Архиве брата до «лучших времен». К тому же нам было очень важно, чтобы в части, касающейся брата, не было ничего неточного, надуманного, а это легко было бы осуществить при нашей помощи. За его труд мы предложили ему несколько работ брата, кроме того, увлеченные тем, что при нашей жизни будет написана монография Филонова, сестра и я подарили ему по маленькой акварели. Мы предложили выбрать то, что ему хочется, разумеется, с правом отвода. Т. к. то, что он отобрал, явно превышало ту работу, что он должен был сделать — которую мы от него ждали, — он дал нам 3000 рублей (300 рублей, это было до девальвации[362] 1961 года) и сказал, что если бы имел с собою деньги, он дал бы больше. Действительно, в свой следующий приезд он хотел дать нам еще 1000 рублей (100 рублей). Я отказалась, сказав, что не деньги нужны, а нужна монография.
Я дала ему большой газетный[363] материал, и мы были уверены, что монография будет написана очень хорошо; я читала его две работы. Время шло, бывая в Л[енингра]де, он всякий раз заходил к нам. Бывал в Л[енингра]де он в то время довольно часто, так как был связан по работе с Ленинградским издательством. Так прошло несколько лет, нас это очень волновало…
В один из его приездов я спросила его, как обстоят наши дела. Он ответил, что еще не начал, т. к. это нарушило бы ритм его работ. Легко представить, как огорчил нас его ответ, даже больше, чем огорчил, и легко представить, как мы, в нашем возрасте, ждали получить эту монографию.
Кажется, Гюго сказал, что после 60 лет каждый год — подарок. А таких подарков мы получили уже очень много, и они могли вот-вот прекратиться.
В это время над монографией о брате стал работать молодой чешский искусствовед Я. Кржиж. Когда московский искусствовед узнал об этом, то в одном из писем он очень нехорошо отозвался о Я.К. Я была сильно возмущена этим письмом и вначале хотела ответить, что же делать, если не пишут чистые руки, пусть пишет он. Но подумала и вообще не ответила ему на письмо. После этого он уже, бывая в Ленинграде, не заходил к нам, всякая связь прекратилась.
Несколько раз я говорила с Гурвичем, просила посоветовать, что мне делать. Сестра умерла, так и не дождавшись монографии. Больше посоветоваться мне было не с кем. Оставалось только ждать, т. к. Гурвич посоветовать мне ничего не мог.
И вот в 1968 году по делам выставки брата я была в Москве и решила позвонить этому искусствоведу, чтобы выяснить положение дела с монографией.
В Москве со мною все время была Е. Ф. Жарова. Она хорошо относилась к нам, живя в Ленинграде, часто бывала у нас. Посоветовавшись с нею (она была в курсе этого дела), я позвонила ему и сказала, что в связи с выставкой брата нахожусь в Москве. От неожиданности моего звонка, моего пребывания в Москве, он взволнованно стал говорить о своей чрезвычайной загруженности и перечислил мне восемь или девять работ, над которыми он работал, и ни слова не сказал о работе над монографией брата. (Первый разговор о написании монографии произошел в конце пятидесятых годов.)
Разговор в Москве — 15 февраля 1968 года.
На выставке ни в этот день, ни в другой он не был, тогда я, опять от Жени, позвонила ему, спросила, был ли он на выставке. — Нет, не был. Тогда я сказала ему, что привезла его деньги, т. к. боюсь, что при его загруженности, в чем я убедилась из разговора с ним, он не сможет выполнить свое обещание — написать монографию. Он сказал, что не знал, что такой жесткий срок. «Какой же это жесткий срок, прошло 9 или 10 лет, вы перестали писать, будучи в Ленинграде, не заходили к нам, а ведь вы имели дело с двумя „Мафусаилами“, а теперь остался один». Он ответил: «Евдокия Николаевна, пусть будет так, как вы хотите». Его тон, как и его слова, мне не понравились, и я сказала: «Не так, как я хочу, а как будет правильно, как должно быть». Он еще раз сказал: «Как вы хотите». Мы договорились, что 17-го февраля я буду у него. Он спросил, буду ли я одна, попросил, чтобы мой спутник зашел за мною через 15 минут. Я поняла, что более продолжительного визита мне не полагалось. Сказал, чтобы я захватила папку. Все это было мною безропотно выслушано. Он так часто болеет, а болезнь его на этот раз была бы для меня просто несчастьем.
О том, как я волновалась, писать не буду. Да не только я, Женечка так волновалась, что решительно сказала — одну меня она не отпустит. Кстати, они были знакомы.
17 февраля я поехала к нему с Женей. Он остался верен себе и «не заметил» Женю. А у дверей стояли мы обе. Впустил только меня. Картины были приготовлены. Ни упреков, ни сожаления сказано не было, разговор был о неудобствах ватмана (это все, что я смогла достать для упаковки картин), о том, как лучше завернуть, извинился, что у него нет папки. Я не раздевалась, сделать этого мне не предложили. Когда я уходила, осторожно держа в руках плохо упакованный пакет, уже в передней, смежной с комнатой, где все это происходило, он сказал: «Евдокия Николаевна, вы, кажется, привезли мне деньги?» Деньги! Они все время были у меня в муфте, а я совершенно забыла о них! Это было просто ужасно! Тут же, с большими извинениями, я дала ему пакетик в банковской упаковке. Я так боялась, как передать их в ином виде, — чтобы не пришлось пересчитывать деньги ему или мне. Он молча взял и положил их тут же в прихожей на какую-то полочку.