Моих портретов — четыре. Один из них пропал в 1919 году, вместе с ним пропал очень интересный пейзаж, редкий в творчестве брата, когда мы с мужем уехали из дома сестры, а она еще оставалась там. Вскоре и они с сыном должны были оставить этот дом. Среди многих оставшихся там вещей были и эти две работы брата. Это был первый мой портрет, написанный в 1912–1914 годы[244]. Второй — бумага, карандаш, приблизительно в эти же годы написанный; третий — большой, масло, холст, написанный в 1915 («Портрет певицы Глебовой»)[245]. Четвертый — акварель 1922 года. Портреты, написанные карандашом, находятся в музее на временном хранении вместе со всеми сданными мною работами брата. Большой портрет, написан в [19] 15 г., у меня дома.
Себя брат написал в 1909–1910 годах. Автопортрет этот хорошо известен и у нас и за рубежом. Он часто воспроизводится[246]. В работе «Головы», которую он писал в деревне Воханово и продал Русскому музею[247], он, так сказать, «упомянул» себя. Я уже писала об этом. Кроме этих двух, у него есть что-то вроде автопортрета, небольшая работа (10,6 × 25,5), написанная чернилами в 1924 году[248].
Автопортрет, написанный в 1909–1910 годах, размер его 8,2 × 6,6[249], я видела на большом экране в Доме писателей. Мы были удивлены, какое он выдерживает увеличение, и не только не проигрывает, а выигрывает.
Брат написал два портрета моего мужа. Первый написан в 1923–1929 годы, он его подарил нам. Портрет был напечатан в 1923 году в «Красной панораме»[250] и в 1969-м в книге «Подвиг века» (там же помещен автопортрет брата, относящийся к 1909–1910 годам). Портрет мужа очень хорош. В 1935–1936 годы брат написал для себя повторение. Все как будто то же, но не то. Этот второй портрет мне не нравится, хотя написан тоже по-филоновски: он «сделан».
Вернувшись с фронта, брат некоторое время жил в доме сестры Екатерины Николаевны, где жила и я. Было очень голодно и холодно. И брат стал учить меня, как надо есть, чтобы, съев немного, лучше насытиться. Прежде всего он рассказал мне, как сам научился есть.
В 191…[251] году, по паломническому паспорту, он отправился в Палестину. На пароходе, кроме русских паломников, были турки, арабы, греки. Брат сделал несколько зарисовок. До меня дошли только две акварели, которые я храню: чудесная маленькая акварель «Палубные пассажиры» и неоконченная «Торговка яблоками на берегу»[252].
Он рассказал мне, как ели русские паломники и как ел молодой араб. Паломники достали большую деревянную чашку, ложки, накрошили в чашку черных сухарей, нарезали лук, залили все это водой, сверху полили постным маслом и, сев вокруг этой чашки, начали трапезу. И, наевшись, легли, отяжелевшие, спать.
Тут же на палубе, у самого борта, сидел молодой араб. В одной руке у него был небольшой кусок белого хлеба, в другой кисть винограда. Смотрел он куда-то вдаль, потом, не отрываясь от того, что видел, начал есть. Он отламывал кусочек хлеба, брал одну виноградинку и очень медленно их разжевывал. Таким образом — кусочек хлеба, виноградинка — съел он свой небольшой запас, все так же неотрывно глядя вдаль. Он был сыт, остался таким же легким, как и до еды, и потребности сна у него не появилось. Это понравилось брату, он решил делать так же. И с тех пор так питался. Он уверял меня, что так меньше съешь, а пользы и сытости будет больше. При этом он всегда читал. Питался он у себя в комнате. Екатерина Александровна питалась отдельно, никакие ее уговоры на него не действовали.
Нелегко было Екатерине Александровне жить с братом, видеть, как он голодает, иметь возможность поделиться с ним, т. к. она как народоволка получала паек, и не сметь предложить что-то ему, мужу. Как-то она рассказала мне о таком случае. Однажды, видя, что брат во время еды читает, решилась незаметно положить в его кашу кусочек масла. Увидев это, он так рассвирепел, что сказал ей: «Разве ты жена мне? Ты мне враг!»…[253]
День рождения брата, несмотря на его протесты, Екатерина Александровна всегда отмечала. 21 января мы — сестра Мария Николаевна, мой муж и я — бывали у них. Иногда приходила и сестра Александра Николаевна. Все мы были как-то особенно настроены, видя его сидящим с нами за столом, а не за мольбертом, не за работой. Он бывал всегда очень весел, как-то по-детски весел, много рассказывал, шутил, острил. Петя всегда приготовит бутылочку вина. Все было очень скромно, но атмосфера была по-настоящему праздничной. После вечера брат, иногда с Петей, провожали нас до Кировского моста, дальше мы шли одни пешком к себе на Невский, а он возвращался домой.
Однажды, проводив нас только до Большого проспекта, они распрощались с нами. Мы пошли одни. Когда перешли Кронверкский проспект, со скамейки нам навстречу поднимаются улыбающиеся брат и Петя. Оказывается, брату показалось невежливо не проводить нас до моста, как обычно. Они сели на трамвай, перегнали нас и еще раз попрощались, уже у моста. Новый год тоже отмечался (но без нас, в это время у меня были концерты). Тогда мольберт придвигался к столу, и брат, продолжая работать, так встречал Новый год. Иногда только с Ек[атериной] Ал[ександровной], иногда бывал с ними и Петя. С какой грустью вспоминаю я эти далекие времена…
В 1927-м или 1928 году в Ленинград приезжал французский искусствовед Ван-Ойен. В Русском музее внимание его привлекла небольшая работа неизвестного ему художника. Это была ранняя работа брата, написанная сразу после ухода из Академии и проданная за пятьдесят рублей Русскому музею. Он стал спрашивать кто художник и узнав, что х[удожни]к живет в Ленинграде, Ван-Ойен попросил договориться с ним о встрече. Из музея позвонили и передали просьбу искусствоведа. Да, Ван-Ойен хотел приобрести что-либо из работ Филонова. Но брат от встречи отказался, объяснив, что занят, работ не продает. Через несколько дней ему снова позвонили, так как Ван-Ойен решил, что предложенный им ранее день был неудобен и встреча все-таки состоится. Но встреча не состоялась.
В Москве, в Третьяковской галерее В[ан]-О[йен] увидел другие работы брата. Заинтересованность его была так велика, что он из Москвы прислал письмо. Он написал, если брат не хочет продать свои работы, то он предлагает устроить выставку Филонова в Париже и закончил свое письмо фразой: «Ваши условия будут моими»[254]. Брат не согласился, считая, что его работы должны быть сначала показаны в Советском Союзе. Письмо Ван-Ойена не сохранилось, но выдержки из него приведены в вечернем выпуске «Красной газеты» за номером 278 от 25 ноября 1930 года, в связи с кампанией за открытие выставки в Русском музее[255]. Я долго искала газету, чтобы вписать в оставленное мною место в записях для номера газеты, и найдя ее, узнала, что также брат оставил без ответа обращение к нему из Нью-Йорка, в котором говорится, что некий Христиан Бейнтон обратился с просьбой к своему правительству о возбуждении перед правительством СССР ходатайства об устройстве в Америке выставки работ Филонова.
Брат уничтожал очень много своих работ. Пересматривая их, он что-то отбирал и «доводил» (его выражение — «довести»), а что-то безжалостно уничтожал, сжигал.