ЧТО ДОЛЖНО БЫТЬ ДАЛЬШЕ
Дальше должно быть начало. Началом первым, вероятно, можно считать ту ночь, когда я, изнывая от страха за отца, вот уже несколько дней не дававшего знать о себе, попросила кого-то из знакомых, чтобы зашли посмотрели, не оставил ли он записки. В ту же ночь отец приснился мне в первый раз. Он был рассержен. «Как ты смеешь соваться в мои дела!» — услышала я из темноты сновидения. Человек в определенных вопросах в высшей степени замкнутый, он и в мыслях не держал, чтобы кто-то мог явиться к нему в дом без спроса. Я понимала, что, когда он вернется и найдет в доме чужие следы, он придет в ярость. До сих пор у меня хранится блокнот в красной блестящей обложке, куда я изливала тревогу, терзавшую меня все те дни, пока не обнаружили тело: «Приехал голландский поэт. Туда или нет? В Амстердам? В Рид-колледж?[4] МОМ». На следующее утро, 25 октября 1984 года, я узнала, что отца больше нет. Так сказал мне по телефону какой-то частный детектив. Почти теряя сознание, держась из последних сил, я позвонила свекрови, которая жила от нас ближе всех. Когда она ворвалась в комнату, я все так и сидела на постели с телефонной трубкой в руке. Видно было, что свекровь торопилась. Успела причесаться, но не накрасила губы. Надела костюм, а ноги остались в комнатных шлепанцах. Свекровь обняла меня и сидела рядом со мной, крепко прижимая к себе и удерживая на грани беспамятства до тех пор, пока не приехала мама. Тем временем кто-то из наших друзей разыскал моего мужа, Пола, и тот тоже приехал. Следующие два или три дня из памяти выпали, я ничего не помню.
Ничего, разве что еще один сон. Мне снилось, будто я в Калифорнии, в Болинасе, иду по узкой главной улице города в сторону океана и вдруг вижу знакомую длинноногую фигуру. Я бросилась к нему. Крикнула на бегу: «Подожди, папа, подожди!» Отец на минуту остановился, оглянулся — в голубых его глазах не было ни злости, ни раздражения, ни отчужденности или тревоги. В них читалась лишь та спокойная деловитость, какую я видела только маленькой.
— Мне нужно идти, — сказал он. — У меня много дел.
Я остановилась и так и стояла, глядя в спину, когда он снова двинулся вперед широкими шагами, подошел к бару Смайли, зашел, и дверь закрылась. Прошло несколько дней, прежде чем я смогла заставить себя выйти постоять на дорожке у дома, — крошечного домика, где мы тогда жили, — чувствуя босыми ногами холодные кирпичи. Мама держала меня за плечи, а я плакала. Моего плача никто не слышал — у соседей играли приглашенные на Хэллоуин музыканты.
В ту ночь я заключила со своим подсознанием сделку. Днем я буду считать, будто отец мертв, и жить как положено, но по ночам я свободна и буду думать о нем как хочу — о нем, об отце, который любил жизнь, об отце, которого я любила больше жизни, о замечательном моем отце, который, встав однажды на путь саморазрушения, предоставил мне на это смотреть, а я еще не умела ни защищаться, ни защищать.
Сейчас, сегодня, через одиннадцать лет, я стою у окна своего кабинета в нашем новом доме и смотрю на деревья в саду. С веток падают каштаны, катятся под колеса проезжающих мимо машин. На переднем крыльце догнивают тыквы.
— Пусть будет компост, — говорит моя дочь Элизабет. Ей жалко отправлять яркие оранжевые тыквы в мусорный бак. — Можно порезать, зарыть в саду, и будет компост.
О чем думал отец? Как-то один из его близких друзей сказал, что, наверное, ему не хватило воображения: «Если бы он подождал немного, познакомился бы с Элизабет».
Другим началом, вероятно, можно считать рождение отца в городке под названием Такома, штат Вашингтон, где до сих пор живут его мать и сводные браться и сестры. Когда я подросла, отец стал изредка рассказывать о своем детстве сначала в штате Вашингтон, потом в Орегоне, никогда, правда, не называя ничьих имен. Мой отец, способный создать словами целый мир, как в романе «В арбузном сахаре», никогда даже не вспоминал о матери. Выписавшись из сэлемской психиатрической больницы, он почти сразу навсегда уехал из Орегона. С тех пор имени матери он не произнес вслух ни разу.
Вспоминать я начала вдруг, весной, в год окончания колледжа. Воспоминания обрушивались обрывками, беспорядочно, от них некуда было деться, и в конце концов я решила начать их записывать, чтобы потом когда-нибудь сесть и, как я сказала себе, быть может, суметь разобраться с тем, какое место в моей жизни занимал отец и какой след в ней оставила его смерть. Конечно, я тогда и не думала, будто разгадка тайны что-то изменит, но я казалась себе достаточно храброй, чтобы рискнуть вернуться назад и что-то понять, надеялась, что понимание утихомирит боль и я сумею жить дальше. В своем стремлении восстановить все как положено, от начала и до конца, я забыла о том, что прошлое, подобно ящику Пандоры, нельзя захлопнуть в одну минуту, когда захочешь. Что как только ты узнаешь чье-то имя, то вместе с ним в твою жизнь входит еще один человек, еще одна судьба и еще одно начало.
Эти начала нельзя ни рассортировать, ни выстроить в очередь. Прошлое бесконечно, огромно и охватывает собой все. Но чем больше я даю ему власти, тем становлюсь свободнее. Краем сознания я не раз ужасалась тому, что собираюсь сделать, но в душе всегда чувствовала огромное облегчение.
Размышляя обо всем этом, я тем временем подхожу к окну гостиной взглянуть, чем занимаются «величайшие уличные художницы современности». Две подружки, обе Элизабет — моя дочь и Элизабет Ньюмен, — уже успели создать потрясающую композицию величиной на полквартала. Для начала они расписались: «Иззи» и «Иззи» — а потом нарисовали яркую огромную рыбину, точь-в-точь такую, какую отец изобразил в начале своей «Рыбалки в Америке». Рыбина плывет по тротуарным плиткам, сквозь нее просвечивают солнце и радуги. Объединяют этот художественный шедевр в единое целое кружочки — значки пацифистов. Теперь обе «Иззи» заняты тем, что подбирают опавшие каштановые листьям пытаются обводить. Дело, кажется, идет не очень успешно — сухие листья ломаются и крошатся. Отхожу я от окна, гадая, чем они, интересно, будут заняты, когда я выгляну их проверить в следующий раз. Я возвращаюсь к столу, сажусь за компьютер и опять начинаю сначала.
Наши с Каденс родители сделали эту фотографию в Сан-Франциско в 1960 году, когда нам обеим было три месяца. Разница между нами всего в двадцать пять дней. Каденс — единственная из моих друзей, кто хорошо знал моего отца. Сейчас она вместе со своим приятелем живет в квартире, откуда из окон виден Норт-Бич. А из эркера виден парк Вашингтон-сквер, где мы вместе играли с младенчества и до тех пор, пока нас не отдали в одну и ту же подготовительную школу.
Знакомство с миром началось у меня с Норт-Бича — этот крохотный город в городе идеально подходил по размерам для маленького ребенка. Каждый квартал чем-нибудь отличался от соседних. Запахи сдобы из итальянской пекарни сменялись запахом чистого белья из китайской прачечной, а дальше, после десяти утра, просачивался кислый запах из бара. Целая армия итальянок, в шлепанцах и домашних платьях до блеска, надраивала тротуары. Закончив работу, поставив старые швабры в кладовки, они усаживались на порожках и принимались болтать. Я бегала мимо них, когда отец выводил меня на прогулку, а он то и дело кричал мне, чтобы я была поосторожней. Он боялся, как бы меня не сбило машиной, вдруг вырулившей из гаража.
Однажды, когда мы отправились к Рыбачьей пристани, я опять забежала вперед. На углу я остановилась, поджидая отца, и вдруг увидела крысенка, который бежал мне навстречу. Я опустилась на колени, подставила ладони, и крысенок в них прыгнул, а когда я уже насмотрелась и хотела подняться, цапнул меня за палец. Шрам на пальце остался до сих пор. Удрать крысенку не удалось, потому что проходившая мимо женщина бросила на него свой пиджак. В пункте скорой помощи его проверили на бешенство, и я отделалась только прививкой от столбняка. Отец потом долго мне объяснял, почему нужно быть осторожнее с грызунами, и рассказал историю, как однажды в парке Золотые Ворота его цапнула белка.