Пили мы ледяную воду из горного ручья. В начале лета все краны оказывались забиты сосновыми иглами. Мне ужасно нравился наш насос во дворе. Он был почти как в вестернах. Я стояла качала ручку вверх-вниз, как было велено, до тех пор, пока не начинала течь чистая вода. Я не могла понять, почему отец, прекрасно видевший разницу между плохой водой из колодца и чистой, проведенной в дом из ручья, не признавал очевидного: алкоголь опасен. Я стояла качала насос, первая, грязная вода текла по земле, и я думала, что, быть может, если смотреть на нее подольше, в голову придет хоть какая-нибудь толковая мысль. Ничего мне в голову не пришло.
В то же первое лето в нашу жизнь вошла Лекси Коэн. Мою первую лошадь отец выбрал в ее конюшне. Моя лошадь была тихая, почти породистая гнедая кобыла с неровной белой полоской на морде. Отец понятия не имел, как ухаживают за лошадьми. Лекси потратила с нами не один час, проверяя, не валяются ли в траве на пастбище обрывки проволоки, которая может поранить лошадь. Отец искал проволоку замечательно. Он находил ее чаще всех. Лекси приезжала к нам после работы и объезжала луг, внимательно вглядывалась в траву. Приезжала она к вечеру, когда отец успевал уже выпить, и потому быстро смекнула, что дела его плохи. Что они плохи, больше, кажется, не понимал никто. Один только Рон Левинсон,[31] давний, лучший отцовский друг, частенько навещавший в то лето ранчо в числе многих прочих гостей, гладя на отца, начал бояться за меня, в чем признался позже, через несколько лет.
Лекси, высокая стройная девушка с волнистыми светлыми волосами и голубыми глазами, была похожа на ангела. В ней был дар мудрости и терпения, который редко встречается в человеке в двадцать один год. Отец относился к ней замечательно, но романа между ними не было, ничего подобного. Причина, почему Лекси часто появлялась у нас, была понятна: по вечерам, когда отец напивался, она старалась меня увезти. Чутье у нее было потрясающее, и не раз она являлась за мной ровно в ту минуту, когда он брал в руки стакан. Лекси любила садиться за руль. У нее был отличный «мустанг-66», и ей не составляло труда прокатиться за сотню миль, чтобы попасть в кино или на танцы. Старше меня всего на шесть лет, она часто наставляла меня, как жить. Она была одной из немногих знакомых мне женщин, кто жили действительно самостоятельно. В сумочке у нее всегда лежало что-нибудь интересное: например, рядом с губной помадой или клещи, или лошадиное глистогонное. Остальные все были просто женами при знаменитых мужьях. Они были умные, добрые, но, как мне казалось, слишком зависимые. Собственной жизни у них не было, и все их существование сводилось к заботам о муже, чтобы тот мог спокойно творить. Правда, мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь так же заботился об отце. Романы он заводил легко, хотя и не представлял мне, во всяком случае пока я была маленькой, все свои увлечения и знакомил только с постоянными подругами, которые держались у него минимум года по два. Подруги у него были все замечательные, но все потом исчезали, и я научилась не привыкать к ним. Когда он расстался с Шерри Веттер, а через несколько лет со Сью Хва Би, хотя, по моим понятиям, обе идеально подходили ему (и мне), я поняла, что долго отец жить не будет ни с кем. Я любила всех его подруг. Правда, отец рассказывал мне, как, когда я была совсем маленькая, я до слез изводила Марсию — ту самую, что на обложке «Пилюль vs. Катастрофа в шахте Спрингхилл». Стоило ему выйти из комнаты, я подходила к ней и шепотом говорила: «Уходи, ты не моя мама». Естественно, что настроение у нее портилось и отец ее заставал чуть не в слезах, но я мило ему улыбалась, и рассердиться как следует ему не удавалось. А Марсия, несмотря на мои проделки, всегда была со мной ласкова.
А в то лето в Монтане однажды мне понадобилась поддержка, и заступилась за меня тоже подруга отца. Отцу не понравились мои частые отлучки с Лекси, он не любил, когда я уезжала. Обычно я и сама с удовольствием проводила с ним время: мне с ним было интересно. Но с Лекси мы ездили верхом в горы, в машине — в Ливингстон на родео, даже в ветеринарную клинику, где она работала, и конечно, мне хотелось с ней прокатиться. Отец взбунтовался. Но его подруга сказала: «Ричард, она ведь молоденькая, ей скучно с такими старыми калошами, как мы». Двадцать лет спустя я ей позвонила и сказала, как она меня тогда поддержала. Она очень удивилась. И только через двадцать лет я поняла, насколько я тогда привыкла держать все в себе.
Как ни странно, только одну Лекси, а потом еще Акико, которая через несколько лет стала моей мачехой, беспокоило чрезмерное пристрастие отца к алкоголю. Мне не с кем было поговорить, не у кого спросить, как себя вести, что делать, когда мой отец — отец прекрасный, замечательный, отец, которого я боготворила, — на моих глазах взялся себя губить. Стремительно, методично и, по-моему, очень заметно. В нем поселился страх, которому я не знала названия, и этим страхом, казалось, было проникнуто вокруг него все. Потому если он вдруг был с чем-то не согласен, то обычно мне было легче отказаться от чего угодно.
Конечно, у его друзей писателей жизнь шла тоже не всегда гладко — почти все их тогдашние браки закончились печально, — однако у всех у них была твердая почва под ногами: социум, частью которого они себя ощущали, семья, которая пусть рассыпалась, но они создавали новую и потому, падая, снова вставали на ноги. У отца родители были живы, но ведь он не желал о них даже слышать. Когда я подросла и продолжала настойчиво приставать с расспросами про бабушку, он стал отвечать резко, едва ли не грубо. «Вот исполнится тебе восемнадцать, посажу в автобус и поезжай к ней сама», — сказал он однажды. Однако именно в Монтане он все-таки кое-что стал рассказывать, и я наконец хоть немного, но узнала про его детство. Отца своего он видел два раза в жизни. О матери он говорил неопределенно и с неприязнью. Единственное, что я поняла наверняка, — это что она много пила и много курила. В нищете они жили страшной. Мы сидели на заднем крылечке, день клонился к вечеру, и, когда он все это сказал, у меня не то что пропал дар речи, я, кажется, перестала даже дышать. Отец тогда внимательно посмотрел на меня и сказал, что зато в тринадцать лет ему повезло — мать вышла замуж в очередной раз, а новый отчим оказался хорошим человеком, и это он изменил его жизнь. Так что последним мужем у бабушки был человек добрый и заботливый.
— Он брал меня на охоту и на тринадцать лет подарил ружье двадцать второго калибра.
Рассказал мне отец и о том, как в детстве ужасно боялся статуй и обходил за несколько кварталов, только бы не видеть.
В тот раз мы сидели на крылечке днем.
— Почему же ты их боялся? — спросила я.
— Я думал, будто это настоящие люди, которых чем-то облили заживо и сделали статую.
Меня до сих пор преследуют образы его детства. Возможно, если бы он не покончил с собой, то и мне было бы не так тяжело. Но отец ушел, и я ношусь с ними, будто с кусочками головоломки: сложишь правильно — быть может, узнаешь «почему и зачем?». Я была любопытным, живым ребенком, вопрос «почему?» был у меня любимым словечком, и мне страшно хотелось побольше разузнать про детство отца. Но отец, мой отец, который больше всего на свете всегда гордился своей точностью, наотрез отказывался назвать мне имена тех, кто жил в его прошлом. Его жизнь началась в 1956 году, когда он приехал в Сан-Франциско. На мой вопрос, где теперь живут его братья и сестры, он задумчиво посмотрел мимо меня, в сторону гор Абсарока, и ответил:
— Кажется, у них у каждого есть семья.
— Но где они живут?
Мне ужасно хотелось иметь родственников. Родители матери к тому времени уже умерли. Из родных у нее остался только брат, мой дядя, с которым мы виделись редко. Бабушку, мамину мать, я видела только в раннем детстве, когда та раза два или три приезжала нас навестить. А у отца были живы и мать, и сестры, но он не желал со мной ими делиться.