— Отрекаешься ли от сатаны, и от всех дел его, и от всякого служения ему, и от всякой гордыни его?! — намеренно строго вопрошал отец Георгий.
Худосочные, телом напоминающие картофельные ростки в темном подвале по весне матросики, которых из-за впалой груди и торчащих как неоперенные крылья лопаток звали «птенчиками», шептали тихинько:
— Отрицаюсь…
Какая, и правда что, рвущая сердце разница была меж ними и стоявшими теперь бок о бок десантниками, заботившимися о поддержании формы, кормилицы своей нынешней, здоровущими «контрактниками»!
— Сочетаешься ли Христу? — громко вопрошал отвернувший их всех от «сатанинского» запада лицом к Господу, на восток отец Георгий.
И у десантников звучало как немедленный отзыв на приказ:
— Сочетаюсь!
Громко, в унисон батюшке я прочитывал «Верую…», он раздавал в это время зажженные свечки, из-за порывов ветра они вдруг гасли в руках, и тогда наши «крещаемые» явно оживлялись и начинали делиться огоньком… Господи! — кричало все во мне. — Если бы они и дальше точно также выручали друг дружку!..
Я далеко не реформатор, нет, но, но в те часы, недостойный, думал иногда, да простится мне, с болью: может быть, уже давненько бы стоило ввести в таинство крещения слова о братской взаимной помощи, о национальной солидарности среди русских — ведь пропадаем, пропадаем без неё… так и — пропадем. Ни за понюх табаку. Ни за грош!
Опять трепетало свечное пламя, и я вдруг вспоминал Владикавказ, закрытую тогда ещё церковь на Осетинской горке: служба шла рядом с ней на открытом воздухе, иконы висели на длинных, прикрепленных к веткам пышных туй полотенцах, и также подрагивали под ветерком огоньки над широкими кругами бронзовых, на высоких ножках чаш с песком, куда втыкали зажженные свечки… С Игорем Икоевым, режиссером, с которыми неподалеку, на телестудии монтировали снятые в наших закубанских краях кадры древних аланских городищ и погибающих, будто спешащих им вслед, предгорных казачьих станиц, мы договаривались так, чтобы я успевал к началу службы, где прихожан сперва было немного, но все прибавлялось и прибавлялось — мне казалось таким это важным, поддержать осетин, вымаливающих возвращения церкви… Как меня радовала их настойчивость, как завидовал их сплоченности, которой так всегда не хватало русакам… может, Мухтарбек этой иконкой Георгия Победоносца, висевшей на корабле над образом Николая Чудотворца, не сознавая сам того, отдарился? А, может, это знак святого Георгия нам всем: в трудное время быть вместе?
— Печать дара Духа Святаго! — произносил теперь священник значительно. — Аминь.
— Аминь! — произносили еле слышно «крещаемые».
Кисточкой с миром оставлял еле видимые крестики на лбу у них, на ушах, на груди и на руках, наклонялся поставить крестики на ноги, а следом я крошечной губкою их тут же стирал… Невольно как бы обследовал глазами каждого: стреха слегка отросшего «ежика» над вытянутым как скворечник лицом, тонкая шея и куриная грудь, худющие, с грубыми пятернями руки и под закатанными штанами ноги — одни мослы с растоптанными, не видевшими обуви по размеру ступнями, привыкшими к доставшимся от деда безразмерным «опоркам» от сапог либо к материнским галошам. Цыпки, трещины, отросшие ногти, под которыми залёг невыведенный пока чернозем погибающих от водки и конопли русских деревень…
Подбирал губкой еле видные полоски мира, оставленные священником на стопе — будто кланялся в ноги и вырастившим ребят в холоде-голоде матерям-одиночкам, и самим этим мальчикам, о которых родина только тогда и вспомнила, когда настала пора идти в армию… кланялся им: за нас всех.
В очередной раз поднялся, омочил губку и выжал, потянулся к лицу длиннющего тонкошеего парня с большими глазищами и увидал вдруг счастливую улыбку… Губы у матроса радостно подрагивали, рот широко открылся — видны стали голые, как у младенца-грудничка пустые десны… я вспомнил!
Как стоял у лееров среди офицеров-врачей, и полковник Калинин, начальник морского госпиталя в Севастополе, говорил, печально посмеиваясь:
— Не верите?.. А вы спросите у моего тезки, у Шепелева — это по его части, — и обернулся к коллеге, майору-стоматологу. — Подтверди, Саша, писателю. Или — опровергни…
— Что ж тут опровергать, если он с нами на борту? — вздохнул Шепелев. — В девятнадцать — ни единого зуба. Выпали все. Голод, полный авитаминоз и как следствие — цинга… А парень, скажу вам, — золото. Из безотказных. Говорю зубному технику: сделай, как родному сыну — будь другом. Как самому себе. Он там с этими челюстями для матросика завозился, а тут — поход за три моря, что там ни говори, и «птенчик» у меня просится: ну, можно? Так хочется дальние страны посмотреть… для этих-то морячков — и Турция да Греция теперь: дальние… А с голоду не помрёшь, спрашиваю? Да ну! — он говорит. — Уж если дома тогда не помер…
И снова вспомнил своё общение с Михаилом Тимофеевичем Калашниковым, со знаменитым конструктором, на работу с которым подвигнули ободравшие меня потом как липку «черные полковники» из «Росвооружения»: столько военной техники распродавшего за бесценок «Росвора». Если бы они с такою же страстью объегоривали миллионеров из Арабских Эмиратов и деньги отдавали в казну! Может быть, наши морячки, почти дети, выглядели бы не так жалко… Может, сами они не лоснились бы бесстыдным жирком, а переползавшие через поясные ремни животики не напоминали бы прущую через край дежки опару… господа офицеры, эх!.. Чуть не каждый из них потихоньку и как бы мимоходом сообщал о себе, что он, ну, само собою, — полковник ГРУ, так что в конце концов, я прямо-таки не мог не подумать о существовании ещё одной организации — самой многочисленной, самой мощной и самой беспощадной нынче в России, в которую столько высших офицеров и генералов независимо от должности своей вцепились нынче зубами: ЖРУ.
Какою оживленной сделалась морская дорога на подходе к турецким берегам, уже к Босфору!
Сердце возрадовалось было писаным по-латыни русским названиям на бортах, но пыл мой тут же остудили стоявшие рядом опытные морские «волки»:
— Вы на порт приписки глядите: во-он, буквами помельче…
Кому только теперь не принадлежали наши суда! Кто их только не арендовал! Вместе с командой.
Не очень весело махали нам в ответ нынешние невольники, проходившие мимо кораблей доблестного некогда Военно-Морского флота на судах, выходит нынче, тех стран, о которых раньше и слухом было не слыхано… Шли они все по правому борту, ложась на курс до Румынии, до Болгарии, до незалежной Украины, наконец, — только не домой, нет…
Но вот и пролив, вот они — ворота русской славы и русской трагедии… Может, здесь как раз и рождался державный смысл двуглавого орла на русском гербе?.. Когда ещё князья наши, стоя на носу идущих к Царь-граду ладей с дружинниками, строго поглядывали на берег слева и справа; когда столетья спустя по водному разделу меж Азией и Европой спешили к местам морских сражений покрывшие себя неувядаемой славой русские адмиралы?..
Какое оживление царило в проливе, сколько наших судов торопились навстречу нам!
И снова все — под чужими флагами.
Рудовоз «Знамя Октября», порт приписки Анталия.
Танкер «Магнитка», порт приписки Пномпень…
А по бокам от нас проплывал двуединый, спаянный историей — жестокой учительницей — древний город-легенда с минаретами между вековыми домами-крепостями и ажуром современных «высоток», с пестрыми коврами на балконах домов по обе стороны, с кофейнями на близких берегах — там и тут: Истанбул-Константинополь. Стамбул.
— И правда, сказка, — и правда! — невольно вздохнул я, как бы сам себе отвечая в этом непрерывном внутреннем диалоге, то поднимающем душу к небесам, то опускающем её на грешную землю.
— И знаете, кто её сделал былью? — с горькой усмешкой спросил Евгений Геннадьевич, Главный штурман, с которым успели мы подружиться и часто теперь бывали вместе. — Это мы с вами, да-да, не удивляйтесь: ещё недавно по мировым меркам, скажу я вам, довольно скверный был городишко. А расцвел теперь благодаря нашим челнокам — верней, «челночихам», которым мы с вами переплачиваем за гнилой турецкий текстиль.