До вечера гора несколько раз перешла из рук в руки, и перевес тянул на уренгинскую сторону. И считали уренгинцы победу своей, ибо кто кого согнал вниз, за тем гора остается до следующего сражения.
И вдруг несколько плиток одна за другой врезались в толпу. А после окатыша с гусиное яйцо уренгинская ватага дрогнула, раздалась, словно разбрызнулась лыва, разбитая сапогом. И покатилась лавина обратно. И на этом конец бы — не ходи и не жалуйся — на все лето гора за Демидовкой — неписаный закон не изменишь. Да случай не допустил.
Возле самых огородов бегущих осадил человек:
— Давай, давай, молодцы! Быстрей — не догонят.
Заело бегущих. Кто бы говорил, а то и глядеть не на что: жердь жердью, глаза ввалились, скулы торчат, что жабры у окуня. Узнал Ванюшка недавнего гостя:
— Дядя Андрей?
— Бежите, Ваня?
— Не устояли, — Ванюшка погладил шишку на голове.
Андрей вытянул из кармана кусок кумача, встряхнул, привязал к череню от метлы, воткнул — флаг получился. Лавина осеклась.
— А чего не устояли? — спросил Андрей.
— Поди сам попробуй, — Васька Клыков растирал синяк под глазом. — Как из пушки садит.
— Неужто?
— А ты глянь на него, — глаза Яши Крупы блестели не остывшим еще азартом боя. — Панька, подь сюда. Во, видали лешего!
Демидовский вождь потрепал по плечу белоголового парня.
— А ну, Паня, лукни.
— Мне что, — похожий на медведя Панька отыскал подходящий камень, примерился и швырнул.
— Сила есть, — Андрей проследил за полетом. — Но можно кинуть дальше.
— Уважь, — губы Яши Крупы скривились, он смерил нескладную фигуру. — Да держись за кол, него сдует.
Раздался смех.
— Отчего не уважить.
Андрей скинул пиджак, снял ремень и сложил вдвое, в петлю поместил камень, раскрутил и отпустил один конец ремня. Камень перелетел Панькин рубеж.
— Фью! — свистнул Васька Клыков.
— Не обижайся, — Андрей накинул пиджак, — петлей ты, Паня, кинешь дальше.
Между тем по переулку, очевидно заметив красный флаг, поднимались люди.
— На заводе работаешь? — спросил Андрей Паньку.
— Неделю всего, а то у мельника в Сикиязе робил, — ответил за Паньку Яша Крупа.
— Разве плохо было на мельнице?
— Он мельника в запруду кинул и утек.
— За что?
— Тот в ухо двинул, ну, Панька сгреб его — и туда.
— Что ж, не он первый. От царя Грозного сюда люди бежали — свободы хотелось, — Андрей с интересом оглядел деревенского богатыря. — А вдруг здесь тебе мастер двинет, что тогда?
— Пусть попробует.
— Опять убежишь? Везде есть либо мельник, либо мастер. Найдут тебя, достанут из самой глубокой щели. А острог не свой брат, — и закашлялся.
— А ты нешто сиживал в остроге-то? — сквозь тын просунулся из огорода лудильщик из котельно-монтажного цеха по прозвищу Ковшик.
— Довелось.
— Как там?
— Первое удовольствие после виселицы.
— Аль душегубец?
— Разве похож?
— Не за пятый ли год? — гадал Ковшик.
— За пятый, за третий и еще кое за что.
— Ах, мать честная! Помню — политических из тюрьмы вызволять ходили, ты флаг нес.
— Было.
Ковшик, довольный тем, что узнал Андрея, перелез через тын, потряс ему руку, как старому приятелю, оценил:
— В ту пору справней ты был. Высидел срок-то?
— Друзья помогли.
— И опять неймется? Не казнишься? — Ковшик косился на кумач, колеблемый ветром.
Андрей спросил:
— Мастер Енько жив-здоров?
— Шиш-то?
— Что ему сделается?
— Второй дом ставит.
— Сибирью отчасти ему обязан, — сказал Андрей.
Оказалось, на заводе появились прокламации. Одна обнаружилась в «журнале работ мастера». Енько подсунул ее послушному рабочему, стал шантажировать и дознался об одном, причастном к листовкам. Его сломили — стал провокатором. Потом подсаживался в камеры.
— Поклон своим передайте от тех заводских, кто теперь в Даурах, — говорил Андрей. — Но не вечно они там будут, придет их время.
— Скоро ли?
— От вас зависит.
— Ну, от нас-то много ли. В третьем годе накормили свинцовой кашей.
Ванюшка не помнил о расстреле — знал по рассказам отца и матери, да от соседской старухи Прасковьи Оняновой, которая в теплый день обычно выходила за ворота, стуча деревяшкой о плиты, садилась там на лавку, глядела сверху на городскую площадь, на собор и колокольню возле нее, на памятник «царю-освободителю», трясла седой головой: «Погодите ужо, отольются кошке мышкины слезы…»
Рассказывая, ведет рукой Андрей — вон напротив, мол, если через Громотуху смотреть, сиреневый островок. Березы соку набирают, набухают почки, того гляди, выстрелят зеленым листом. Там, в этом островке, под сиреневой сенью, возле белых стволов лежат расстрелянные в третьем году, изувеченные японской войной, изведенные огненной работой. Человек, зачем на землю пришел? С чем уйдешь в нее? — тихое кладбище думать велит.
Обыск
Взрослые в пылу увлечения борьбой редко замечают, как это переживает окружающая их детвора. А если вдуматься, так она глубже переживает, чем взрослые.
Венедикт Ковшов,
ветеран гражданской войны
Возвращаясь с пруда, Рыжий завернул в торговый ряд сбыть уголь, и Ванюшка отправился домой один. Не доходя, услышал лай Кучума и почуял неладное.
Пес любил лежать перед домом, положив голову на лапы. Бывало, возвращаясь со смены, кто-нибудь чуть не на хвост ему наступает, либо баба второпях заденет ведром — отойдет в сторонку и снова ляжет. Но стоило появиться из-за угла полицейскому, поднимал лай, будто чуял, что приходят не с добром. Даже если кто из ребят кричал: «Полицейский идет!» — Кучум начинал рычать; шерсть на загривке поднималась дыбом.
Зато Ипатовым давал знать: близко незваные гости — убирай подальше то, что не для всякого глаза.
Ванюшку Кучум встретил на улице и побежал к воротам, заливаясь лаем.
Как только Ванюшка ступил за порог, полицейский придвинулся к двери, преграждая путь к отступлению. В доме шел обыск. Один из стражников стоял у двери, другой сидел на лавке так, чтобы видеть все. Двое искали. Он не удивился: не первый раз. Смутило то, что здесь стоял Панька, тот самый из Демидовки, который дальше всех кидал камни. Зачем он тут?
Ванюшка сел возле окна. Иван Федорович сидел на кровати. Мария Петровна укачивала Ниночку. Демьяновна ковыряла крючком проношенный носок. Тони с Леной и Витей не было — с утра ушли к тетке.
Полицейские искали на чердаке, стукались там о стропила, чихали от пыли, шарили в сенях, в ларе с овсом, в сундуке, в бочке с водой.
Получили, наверное, от начальства жару-пару, суются в углы, как ошпаренные тараканы. Панька бледен и, видимо, сильно напуган.
Он устроился в тот же цех, где работал Иван Федорович, подручным к Михаилу Гордееву, тоже большевику, чего, конечно, не знал. Оторванный от степной шири, от раздольных полей, от тишины, которую нарушала лишь вода, падающая на мельничное колесо, мычание коров да крик петухов, — он оглушен был заводом, уханьем паровых молотов, от которых сотрясалась земля.
Сквозь плотный туман пыли, висящий в воздухе, едва угадывались фигуры рабочих. В печах с огненными зевами нагревались болванки. Поворачивая раскаленную болванку, кузнецы обрабатывали ее — на вид податливую и послушную — иная достигала нескольких пудов весу, и от нее шел страшный жар.
Панька привыкал тяжело.
Когда болванка в печи не успевала нагреться, он радовался отдыху. Медленно, как все здесь, шел по земляному полу, вершка на три покрытому мягкой пылью, к выходу.
Он будто оторопел, и ему жаль было своей прежней жизни на мельнице, мерещились фунтовые язи, которых удил под плотиной. Скоро он выделил нескольких человек в цехе, к которым остальные относились особенно, с уважением. Они не пили, не сквернословили, и их, кажется, побаивался мастер — скорый на расправу. Среди них были Ипатов и Гостев.