— Как у тебя, на седьмом небе? Приезжай!
В ответ она что-то бессвязно пролепетала, бессвязно не потому, что обрадовалась звонку, а потому, что стало скучно, когда представила его лицо — снисходительное, опустошенное, закрытые глаза, пока он разговаривает по телефону. А через день снова явился, хороший, послушный, ласковый.
А в марте все время был трезвый. Что-то случилось с ним — он был озабочен. Приятнее всего было считать, что ищет, как бы ее оставить в Москве. Отец Ани телеграммой, датированной на Сахалине первого марта, известил о прекращении денежных переводов. В этой же телеграмме он поздравил дочь с окончанием института.
Роман повертел телеграмму в руках, улыбнулся, сказал:
— Довести приказ до бойцов.
И больше не вспоминал об этом. Аню до слез тронуло, как хорошо он отнесся к отцовской выходке: он лишь удвоил свои усилия, чтобы сохранить ее рядом с собой. На следующий день он пришел и стал предлагать ей должность официантки. Временно, разумеется. Он, конечно, шутил, но улыбка мелькнула какая-то нехорошая. Он даже знал, в каком ресторане: в Сокольниках, в парке, — там и воздух хороший, и посетители другие, чем в центре. Смеясь, совал ей в руки лист бумаги со столбиком цифр и радовался, видя, что Аня считает хорошо. Значит, не просчитается. «Нет, просчитаюсь, а тебе — платить…» — беззащитно улыбаясь, возражала Аня, обомлевшая от этого разговора. Они поссорились в тот день. Аня знала, что Шестаков побывал в двух министерствах, всюду показывал кучу медицинских справок. Ему убедительно говорили, что если б о нем разговор, все было бы принято во внимание, но речь-то идет о молодом специалисте Атлантиде Орловой, которая даже не зарегистрирована с ним в браке.
— В браке? — хмуро переспрашивал он.
Но ему разъясняли, что и брачное свидетельство, если нет детей, а к тому же датированное последними днями, вряд ли будет принято в расчет.
3
Выйдя из института, Шестаков пошел домой, в далекое общежитие. Шел через весь город, не кружа бесцельно, не заглядывая к букинистам, не подходя к театральным кассам, минуя пивные и «забегаловки». Вся его энергия, все маниакальное упрямство были сосредоточены на том, чтобы удержать в себе запал непримиримой борьбы, в каком он расстался с Аней, чтобы не разжать кулаков, не отвлечься посторонней мыслью. Он знал, что такая одержимость действует на Аню панически, — она сдается. И сейчас, не отдавая себе в том отчета, верил, что может и на расстоянии влиять на нее, если только не раскиснет.
Шофер просигналил под самым его ухом. Роман показал кулак и, не ускоряя шага, прошел, толкнув боком радиатор. Уже несколько дней, с тех пор как его исключили из аспирантуры, он жил с сухим чувством внутренней напряженности, будто его нахинизировали до ушей, и город в тумане, исчерканном разноцветными огоньками, неслышно торопился: мимо неслись троллейбусы, высекая искры из невидимых проводов, на ипподроме звонил судейский колокол, на остановках людские толпы бросались от автобусов к метро. И сквозь всю эту сутолоку в белом тумане Шестаков упрямо гнул напрямик, в общежитие, куда ему меньше всего было нужно.
Он проходил мимо почтово-телеграфного отделения, и ему хотелось погреться в калориферном тепле, у измазанных чернилами стоек, где пишут на бланках, на конвертах. Это звала мысль о матери, которая всегда приходила к нему в его приступах дикого возбуждения. Ответить хотя бы краткой телеграммой на ее письма, денежные переводы. Но он не позволил себе и этого.
В «забегаловку» все-таки зашел, на полпути, у Белорусского вокзала. Принял полтораста граммов — и, не задерживаясь, вышел. Наплевать, что исключили из аспирантуры! Давно пора. Вот уж он не будет жалеть, что исключили. Он даже не явился на вызов ректора. Пусть теперь выселяют. Надо только, чтобы Аня не знала, что его исключили. Важно, чтоб она не знала, пока не откажется ехать из Москвы. Сегодня она на комиссию не пойдет, не посмеет пойти. Сейчас он твердо знал это. Он преувеличивал возможности будущих заработков в киностудии и радовался, что теперь-то, когда отец отказал в помощи Ане, она будет жить на его деньги. Ее лицо отчетливо возникло перед ним, закутанное в рыжий мех воротника, глаза за очками прелестно и как-то старательно светились; никакого тумана не было, он шел как будто и не по Москве, и для него ярко сияла поздняя дачная луна. «Твое удовольствие — мое счастье», — так она проговорилась однажды на даче. Выйдя из пивнушки, Роман шагал размашисто, все время ощущая свой рост и плечи, свою «протяженно-сложенность», играя мышцами на лопатках, хоть и не было в том никакой нужды. Ему казалось, что он понял, как надо отталкиваться палками на лыжах, образуя более сложный, чем при ходьбе, ритм работы рук и ног, на четыре такта. Это надо будет проверить, если снег не сойдет до следующей поездки к ребятам на дачу.
Так добрел до института.
В коридоре общежития знакомый третьекурсник крикнул:
— Спеши, Шестаков! К тебе мать приехала.
Роман вошел в свою комнату — она была не заперта и пуста. Туго набитый, знакомый мамин портфель лежал на столе. Мамины валенки, почти что детские, стояли, прислоненные к стулу, посреди комнаты. Серый вязаный платок на спинке стула.
Роман сбросил полушубок, достал из-под кровати тяжелые башмаки, извлек из них шерстяные носки, воровато оглядываясь через плечо на дверь, разулся и стал натягивать носки на ноги. На все это понадобилось не больше двух минут. Нырнув в фуфайку, он схватил лыжи, палки и вышел из комнаты, погасив свет.
Когда в восьмом часу вечера Аня Орлова приехала к нему в общежитие, чтобы сказать, что отложила решение, и вбежала в знакомый коридор, сердце екнуло от тревожного предчувствия: в двери его комнаты почему-то стояли соседи, курили, подпирая косяки.
— Мать Романа приехала, — сказал один из них, пропуская Аню в комнату.
Аня растерянно стояла на пороге. В том, что и в комнате оказались посторонние, в том, как было накурено, как распахнута обычно закрытая дверь, тревожно угадывалось что-то знакомое в характере Анны Парамоновны, матери Романа. Вот приехала — и всех собрала вокруг такого события.
Все повставали, когда вошла Аня. И раньше других сожитель Романа по комнате Витя, осведомленный обо всем, что касалось Аниных отношений с Романом. Это движение в комнате смутило Аню, и она присела на первый же освободившийся у двери стул.
— Садись, что ж ты? — приглашал Витя, а Аня уже сидела.
— Нет, я на минутку. Романа нет? Я тут забыла вещи, библиотечную книгу. С меня теперь спрашивают… рейсфедер, наперсточек… Помнишь, перчатки зашивала? Как накурено у вас!
Только сейчас она взглянула в тот угол комнаты, где за столом сидела сухонькая, прямая, в сером платье, подпоясанном кожаным черным ремнем, мать Романа. Гладко, волосок к волоску, были причесаны ее черные, не тронутые сединой волосы. В промытой желтизне маленького, сморщенного личика, в аккуратности всей ее легонькой, складной фигурки Аня почувствовала какое-то демонстративное, тяжкое упрямство и вконец смутилась.
— Смешно, что такая нарядная девушка ищет такие пустяки — наперсток. — Анна Парамоновна настойчиво разглядывала Аню своими черными глазами.
— Я лучше потом, — заговорила Аня, торопясь уйти, пока ее не назвали по имени. — Я думала, Роман дома. Что ж рыться в чужих вещах!
— Подождите, он вернется, — сказала старушка тоном, не допускающим возражений, и почти ласково, точно угадывая тайные мысли Ани, спросила: — Вы ведь Атлантида Орлова?
Аня, опустив голову, молча прошла через комнату и присела на край Витиной кровати, рядом с Витей.
— Вот я и говорю, — продолжала Анна Парамоновна прерванный рассказ, больше не обращая внимания на Аню, — рвачество могло погубить два десятка ни в чем не повинных людей. Шофер жадный: насажал полный кузов «грачей»… — Она раскашлялась, крепко вытерла рот платком. — У нас таких пассажиров, вроде меня, что у дороги дожидаются, окрестили «грачами». Похоже… Да. И милиционеры жадные: на мотоцикле погнались штрафовать, свистят! Шофер пуще! Въехали в кювет. Спасибо, живы остались!