Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я не граф, — говорил он по всякому поводу.

Или еще того хуже: на консилиуме, у постели больного, говорил коллеге:

— Смешно! Вы не граф. — И действительно смеялся, потирая лицо красными пухлыми пальцами.

Летом лицо доктора Дробышева покрывалось загаром, тогда под правым веком обнаруживался светлый узелок шрама, оставшийся после поездки на Яйлу. Но зимой лицо бледнело, шрам исчезал.

Каждый месяц в санаториях менялась публика: то инженеры, то учителя, то командиры Красной Армии. Здесь, в кабинете санаторного врача, они раздевались, дышали, как он велел, кашляли и были доверчивы, как дети, отвечали вдумчиво и смущались, когда Дробышев, тыкая их в живот пальцем, спрашивал:

— Ну что, мясца приехали нарастить?

Он каждого выщупывал, выстукивал, бил по вытянутым пальцам, каждому задавал неизменную серию вопросов. Чем болел в детстве? Вспыльчив ли? Потеют ли ноги?

Заполняя «форму», он думал о новой квартире, предоставленной ему дирекцией санатория. Иногда, запустив руку в карман халата со стетоскопом, он с удовольствием натыкался на круглую плотницкую рулетку.

Среди платанов и кипарисов доктор Дробышев пристраивал к домику веранду. В поисках шурупов Анна Никодимовна носилась по базару с монтерским чемоданчиком, оставленным комиссаром. Анна Никодимовна была уже не та, что прежде: располнела и как будто укоротилась. Она стала домовитой хозяйкой, осенью варила варенье, летом купала квочек в кадке с дождевой водой. На кухне в новой квартире она велела прорубить в дымоходе отверстие для самоварной трубы.

Круглый год дом перестраивался. Полы быстро пачкались, как всегда в новом доме. Каждый день все в доме перетиралось тряпкой, это вошло в привычку. Все вещи сдвигались с мест. Полдня стулья торчали в беспорядке посреди комнаты, и доктору, когда он забегал домой позавтракать, казалось, что стульев стало больше.

Муж и жена спали в разных комнатах, дочь звали каждый по-своему: отец — Ликой, мать — Лесей. Девочка носила красный галстук, училась музыке, ходила на уроки танцев. Анна Никодимовна была с ней дружна. По ночам Леся перебегала к матери на постель, они болтали о разных пустяках. Дробышев часто возвращался домой под утро. Проголодавшись за разговором, мать и дочь на крыльце, в саду, растапливали кипарисовыми шишками самовар и коптили над самоваром на ниточке камсу. Они любили копченую камсу.

Дробышевский сад был расположен, как все сады в Ялте, на склоне горы. Осенью в саду тихо, видно, как далеко-далеко, под деревьями, у каменной ограды, порхает белая бабочка.

Дом Дробышевых был из тех, о которых говорят — «полная чаша». Из открытых окон неслись фортепьянные гаммы. Парадная дверь полуоткрыта, на цепочке. Две финиковые пальмы у подъезда. Отгородившийся от улицы низкой каменной оградой, дом Дробышевых напоминал посольский или консульский особняк. Леся утром ходила в школу, после обеда — на урок танцев. Анна Никодимовна поджидала ее на набережной, они гуляли, иногда шли в кино. С мужем Анна Никодимовна давно не выходила на набережную.

Уже три года он жил с другой.

На рассвете Дробышев подходил к калитке, отпирал ее, крался по шуршащему гравию к подъезду, звонил и прислушивался. Вилка настольной лампы втыкалась в штепсель, слышалось шуршание ночных туфель. Он хорошо знал этот сонный шорох. Анна Никодимовна молча снимала цепочку, открывала дверь.

Она не любила мужа, ей было все равно, есть ли у него другая женщина или нет. Так она привыкла думать. Она не могла сказать ему об этом только потому, что у них была дочь. Она поняла, что не любит мужа, остановившись как-то под окном учительницы танцев. То и дело прерывался простенький вальс на рояле, и резкий голос любовницы ее мужа отсчитывал ритм упражнений.

— Пассэ! — кричала учительница, притопывая ногой. — Делайте и-и, два и-и, три и-и… Rond de jambe… Что я вам говорю, дети: если направо, так не налево, если вперед, так не назад… Делайте — раз и-и…

Однажды, когда Дробышев вернулся из санатория с мокрым от дождя зонтиком и молча распяливал его на веранде, Анна Никодимовна, сжав кулаки, подошла к нему и сказала:

— Ты негодяй! Я ненавижу тебя, твой сальный нос, алчные губы.

Они стояли на веранде. Только что прошел летний дождь, солнце осветило веранду и сад, садовую лейку, брошенную на дорожке.

Но и эта сцена не помешала им, когда наступил Новый год, сидеть у сверкающей огнями араукарии.

Маленькое деревцо не выросло. Живо ли оно? Года проходили, солнце стелило свои прозрачные ковры на полу веранды. Наступала зима, были дни, когда снег падал тяжелыми мокрыми хлопьями, и за окном деревья надламывались под тяжестью внезапного южного снегопада.

Дробышев был еще студентом и жил с женой в маленькой комнатке возле университета, когда профессор, читавший курс гистологии, подарил молодым это растение. За тридцать лет араукария в тесном горшке отрастила только один этаж мохнатых горизонтально-извилистых веточек. Профессор состарился, жена умерла, и, преподнося молодым подарок, профессор прослезился: «Вот модус жизни, господа!», а извозчик, внесший за профессором елочку, осторожно устанавливал ее на шаткой этажерке, заваленной книгами.

И вот Дробышевы были снова вдвоем, как в молодости.

Все могло быть не так, как случилось, не в том порядке или даже вовсе не быть.

Лика училась на мостостроительном факультете в Москве, вступила в комсомол, писала редко, ей все было некогда, — она была отличница, и у нее чуть ли не пять общественных нагрузок. Прочитав письмо, доктор аккуратно вкладывал его в конверт и прятал в ящик письменного стола.

Жене он сказал:

— Мосты, которые выстроит наша дочь и ее приятели, смогут выдержать только общественные нагрузки.

Учительница танцев в одну из зим исчезла, Анна Никодимовна вздохнула свободно. Дробышев приходил домой рано, рано ложился спать.

В январе Дробышев поехал в Москву на врачебную конференцию. Анна Никодимовна осталась одна. Дробышев писал, что Лика, не слушая его советов, отправилась в Горький на строительство автозавода, он провожал ее. На вокзале играл оркестр, на перроне было много народу, говорились речи. На автозавод по мобилизации уезжала партия московских комсомольцев.

Дробышев не выступал на конференции, но в кулуарах спорил, знакомился, был охвачен, как он писал, «общим настроением подъема, энтузиазмом всей корпорации». В последние два года он перевел с английского несколько статей и начал самостоятельное исследование по истории кремации в Англии. За погребение на лондонских кладбищах взимается несколько гиней — цена непомерно высокая. Доктор задержался в Москве и, насколько позволили имевшиеся в библиотеках источники, проследил за два столетия всю историю постепенного удорожания лондонских погребений.

Он вернулся в Ялту весной, несколько дней не ходил в санаторий и дописывал монографию. Он писал точно, в стиле, не допускающем разночтений. Вот наугад выдержка из первой главы:

«В городе Дели, в Индии, во время голода 1893 года, за отсутствием возможности погребения, было сожжено с 14 апреля по 10 мая 1700 трупов. Их сожгли в горне кирпичеобжигательной печи системы Гофмана. Одновременно загружали в горн 60—70 трупов, сгоравших до превращения в пепел в течение семи часов, с затратой до полсажени куренных дров».

За чаем доктор читал главу за главой Анне Никодимовне, она слушала и давала советы. Так, например, «полсажени куренных дров» она посоветовала перевести в кубометры, как теперь принято. Она подозревала, что в Москве не обошлось без этой неудавшейся балерины, но ни разу не высказала своих подозрений.

Труд Дробышева был напечатан. Лика и летом не смогла приехать домой. Письма ее стали сбивчивей и торопливей. Она была счастлива, работала в цехе; какими-то полуфразами она писала о Саше. Это был техник, с которым у нее были общие друзья; жила в одном общежитии — и все же не была знакома. А когда случайно с рационализаторской бригадой поехала в Сормово, там они познакомились рано утром на лодочной пристани, в очереди за байдаркой, и потом подружились, а Саша уже не работает на автозаводе, а работает в Сормове, и они встречаются в выходные дни на пляже.

89
{"b":"217839","o":1}