— …Выгодно плотничать, я плотничал, — с некоторой игривостью говорил Сергей Костыря. — Выгодно землю копать, я копал. В совхозе коней табунил. А пришел случай — сделался наездником. Тоже счастье в решете ловил.
— Казенным овсом проторговался, — вставил Потейкин.
— Лучше овсом торговать, чем совестью, — гордо возразил Костыря. — Шуму подняли вокруг мешка с овсом! Теперь я тунеядец. Чуть что — пятнадцать суток.
— Мальчишку пожалел бы.
— Это верно. — Костыря улыбнулся. — Дитя родителей не выбирает.
В коридоре перед дверью, за которой заседала комиссия, было тесно, шумно. Редька не различал голосов — женщины бестолково входили и уходили, бестолково галдели и только в дверь заглядывали с осторожностью. Все здесь нехорошо! Если бы кто сказал Редьке, что не надо бояться, может быть, длинный коридор исполкома со множеством дверей не показался таким скучным, но никто не сказал. И все было скучно: как Потейкин провел отца в толпе женщин и отец на ходу улыбаясь, кинул матери: «На той неделе встречай! Запасайся». На нем старые галифе, жокейская шапочка — такой он, как дома. Кривые ноги в пыльных сапогах. Только что трезвый… И как мать догнала Потейкина, о чем-то спросила, заискивая. Напомнила о себе, что ли? А тот начальственно пригласил ее: входите; она, крадучись, вошла за ним в дверь, за которой заседала комиссия. Тайна у них завелась, чаи распивают — скажи пожалуйста. Хоть бы скорее вернулся отец, он и сейчас ничего не заметил, как мать лебезит. «Дурак из него пошел», — думал Редька. Он прятал голову за чьей-то спиной, притулился, чтобы не увидели: Цитрон со своей «кодлой» прошел на вызов в полуоткрытую дверь. Сейчас он понимал, зачем Цитрон затеял поджог — он сам имел виды на Лильку, а потом бежал шибче всех. Сейчас небось на комиссию пришел с пустыми карманами. Петунин не зря его ножа боится: вот ведь и сам не пришел, и бабке не велел, — пусть своего пуделя пасет, а в чужие дела не вмешивается.
Редька все поглядывал по сторонам. Бабы-яги он не боялся. Очень боялся, что придет Полковник. Пробежала опоздавшая Агния Александровна — опять отвернулся. Слабая надежда, что его забудут, исчезла. Он потер мокрые ладони, прислонился затылком к холодной стене и улыбнулся.
Вдруг все стало ясно — это пришло отчаяние. Хуже всего, когда человек начинает сам себя считать плохим.
Теперь ясно и разборчиво слышались голоса женщин. Тут они так же судачили, как на скамейке во дворе.
— …Хватит дедов ворошить, сваливать на пережитки.
— А что у дедов было-то? В детстве в городки играли. Раз в году бродячий цирк. Или табор цыган с дрессированными медведями.
— А велосипед в диковинку был. Мотоцикла тоже от скуки не подожжешь. Потому что его и в заводе не было.
— А у нонешней молодежи все есть. Даже слишком много: радио, кино, телевизоры.
— Теперь еще ипподром открыли. А на кой он нам в Рожкове?
Редьку не видели, не замечали. Он сидел и слушал. Слушал, пока снова перестал различать голоса. И тогда Потейкин поманил его в открывшуюся дверь:
— Давай, Редька! Твоя очередь мыться.
В комнате за столом сидела комиссия. На скамьях у стен — родители, люди из ЖЭКа, милицейские-женщины из детских комнат. Эти в кителях и погонах. И все обернулись на дверь, когда Потейкин толкнул в нес впереди себя Редьку.
Цитрон, Сопля, Темин, по кличке Руслан, и кудрявый Сенькин стояли перед столом. Редьку поставили с ними рядом. Он плохо соображал. Еще хуже слышал голоса, потому что те, кто спрашивал, говорили громко и перебивали друг друга. А державшие ответ говорили тихо или совсем не отвечали. Не было их слышно. Только отдельные выкрики достигали его ушей:
— Откуда нож?
— Купил.
— А мотоцикла, говоришь, и в глаза не видел?
Молчание.
— Смотри, какой вырос! В ботву пошел!
— Дети! Какие ж это дети! Скоро в армию провожать!
— Этот и в седьмой класс перешел так — вроде переполз по-пластунски.
Пока смеялась комиссия, Цитрон крепко сжал его локоть. Но он даже не шевельнулся.
— А это Родион Костыря?
Тот, кто задал вопрос, только поглядел на Редьку и сразу показался ему хуже всех за столом. Тщательно выбритые розовые скулы блестели, губы сомкнуты, и только ярко-зеленые глаза улыбались, ничего доброго не обещая. Подождав ответа для порядка и не дождавшись, председатель отодвинул рукав и взглянул на часы — это Редька заметил: дядя торопится…
— Какие папиросы куришь?
— «Прибой», — не раздумывая, ответил Редька.
— Сколько стоит пачка?
— Десять копеек.
— На сколько хватает?
Вопросы следовали один за другим, без передышки. И Редька, точно в игру втянулся, отвечал так же быстро, пока мать наконец не выдержала:
— Да он все врет! Не верьте ему! Ну, зачем ты врешь, Редька? У нас никто не курит, даже отец не курит!
Тут вмешался один голос. Разумный и тихий. Спрашивала, видно, добрая женщина:
— Почему в школу не ходишь?
— Не хочу в школу.
— Скрытный он у меня. Упрямый, — вздохнула мать.
— С такими дружками хорошего не наберешься, — отозвался Потейкин.
— Почему ты так озлоблен, Родион? — заговорила Агния Александровна. — Говори громче. Нам не слышно… Плохо относишься к матери.
Это была неправда. Он молчал. Дышал и молчал. Зачем она говорит неправду?
Добрый голос сказал:
— Пусть эти пока посидят в коридоре.
Когда вышли дружки, Редька чуть слышно буркнул:
— Я не озлоблен. Я плохо не отношусь.
— Что тебе мешает стать хорошим? — спрашивала Агния Александровна. — Говори громче!
— Не знаю. Я к маме отношусь хорошо, но грублю иногда. — Он пояснил: — Из-за несдержанности. Я ей помогаю, хожу в магазин.
Отвечал добросовестно, все это чувствовали.
— Ты вот что скажи нам, мальчик…
— Короте́нько, короте́нько, Агния Александровна, — торопил тот, с блестящими скулами. И Редька услышал, как стучит его карандаш по столу. — Кто же поджег мотоцикл? Отвечай!
Он не придумал заранее никаких ответов. И сейчас перед глазами почему-то был только восклицательный знак и бежала озабоченная собака. А то, о чем мать по дороге говорила, совсем из головы выскочило. Такое было у него молчание. Но когда тихий голос доброй женщины подсказал: «Можешь не отвечать, если не хочешь…» — он, глядя в пол под ногами, выговорил:
— Ну, пускай будет — я поджег.
Мать всплеснула руками. Отец улыбнулся, мускулы вокруг рта потвердели: он одобрил! А Потейкин вскочил и сердито махнул рукой:
— Ножа испугался! Запугали тебя, вот и болтаешь, глупый!
Теперь ярко-зеленые глаза уставились на мать. Карандаш постучал по столу.
— Прошу ближе. К вам, мама, школа имеет большие претензии. Мальчишка безнадзорный. Вам его не жаль?
— Стыдно мне… — Глаза ее налились слезами.
— Стыдно — какое редкое слово, — ровным голосом подтвердил председатель и поглядел под рукав.
У нее не было страха перед людьми. Другие матери боялись: вовсе не шли в школу на вызов или придуривались. Авдотья Егоровна была доверчива к людям, которые ведали судьбой ее сына. Ей хотелось только, чтобы они пришли и сами увидели. Бабушки нету, он выбежит — простудится. В прошлую зиму четыре пары варежек потерял. Бросит на снег и пойдет играть. Думает, что вернется — они там же будут. Бабушка какие варежки прислала, еще прабабка девчонкой в них бегала. Что ж, выстирали, на радиатор положили, высушили. Пошел с ними в школу, вернулся: «Я одну варежку потерял…» Разве обо всем скажешь, можно ли у людей время отнимать?
— Что я могу сказать: долго болела, — говорила мать. — Две операции, желчный пузырь удаляли. Я — в больнице, мальчишка один…
— Короте́нько, короте́нько.
— Я сама не понимаю, что с ним случилось. Разбаловался. Был такой тихий, ласковый, все Сверчком звали. А теперь стал Редькой.
— Когда же он стал Редькой? — спрашивал чей-то голос — Ведь и молоко на плите не в одну минуту сбегает. Не уследили, значит?
— На уроки систематически опаздывает. Или совсем не приходит, — подбавляла масла в огонь Агния Александровна.