— Разуй глаза! Слышь, глаза разуй! Береги-ись!
Разуй глаза!
В восторге соучастия бежал за велосипедом Женька, увязанный в платок толстым узлом на груди. Ему не хотелось отстать. И он кричал бескорыстно вдогонку.
— Разуй глаза-а-а!
Этот крик-мольба наконец отдалился и затих. Велосипед мужской, отцовский. А Редька был того невеликого роста, когда еще можно просунуть ногу сквозь раму и, прилипнув сбоку, извиваясь на каждом обороте педалей, катиться глухими тропами в пролом ограды. Там он оставил велосипед у березы. Подождал Женьку. Пошли вдоль ручья, журчавшего на дне оврага. Это была даже не речка Луковка, куда ходили купаться, — та хоть название заслужила. Но вода, журчавшая без названия, тоже полна жизни — какими-то травками, пузырьками. И Редька серьезно провожал прозрачную воду. За ним ковылял запыхавшийся Женька.
— Ух, жизнь собачья! — проговорил Редька.
Всякий раз, когда бывало беспричинно весело и нравилась житуха на белом свете, он выражал свои чувства пискливым возгласом: «Ух, жизнь собачья!» И тонко завывал. Вопреки здравому смыслу.
Они вышли на взгорок. Вдали виднелась оранжерея. А на краю кладбища травянистый пустырь, еще не заселенный, — там под навесом стояла телега кверху оглоблями. И у коновязи дремал отцовский мерин. У него под копытами воробьи прыгали над лошадиными яблоками.
Редька, как хозяин, подошел к мерину.
— Но-о, не балуй!
И ткнул его кулаком в морду.
— Кусается, стервец!
А Женька стоял в стороне. Остерегался. И это нравилось Редьке. Он уже знал, что старый мерин не кусается. Бывают же у лошадей такие поповские морды. Лохматые, добродушные. Он вынул сахар из кармана, сунул ему в желтые зубы. Мерин взял осторожно. Потом постучал копытом. Редька рассмеялся.
— Видишь, ногой просит! Отец выучил… Но-о, колода, не балуй!
Он то смеялся по-детски, то начинал говорить мужицким голосом. И видно было, что уже привык быть за конюха и по душе ему власть над добрым животным: охлопывал мерина, гладил ему губы, трогал за худые ляжки. Он был болтлив и радовался тому, что есть свидетель.
— Довел отец меринка. Запорол.
— Сахаром кормите? — осведомился Женька вежливо.
Редька недоверчиво покосился: не смеются ли над ним?
— Траву косим на бугорках. И овса покупаем. Только отец выгадывает на овсе: неполной мерой дает. Я-то все вижу.
— А как зовут?
— Маркиз. Больно стар. На живодерню пора. Отжил свое. Но-о, черт!
Беспощадным этим словам мерин отвечал, как детям отвечают все домашние животные: ушами, седой мохнатой губой, жидким хвостом.
— А чего он ротом дышит? — спросил Женька.
— Гайморит у него.
— Как, говоришь?
— Ну вроде насморка… Отец выйдет, в дорожную бригаду подастся. А тут не прокормишься. За три года пять возчиков сменилось.
Женька отвлекся.
— Слышишь?
Куковала кукушка. Редька посмотрел в сторону звука.
— Я кукушкам не верю, — сказал он. И потянулся рукой под гриву Маркиза. — Эх, я, глаза на затылке! Хомут менять надо! Вишь, холку в кровь стерло!
— Вот я тебе холку натру! — грубым голосом отозвалась мать, выходя из кустов. Видно, давно его искала. — Обуза ты моя! Бремя тяжкое!
Он только успел показать Женьке на велосипед у березы.
Пошли быстро. Мать впереди, за нею Редька. Женька далеко отстал, борясь с велосипедом. На поляне, где мальчишки гоняли мяч, мать задохнулась, сорвала с головы платок, стала снова повязываться. Он делал вид, будто все ему нипочем.
— Как дальше думаешь жить? — горестно спросила она.
— Еще не решил, — ответил ей в тон. И позволил себе спросить: — Куда идем-то? Горячку порешь.
— В исполком. На комиссию.
Белый свет потемнел, и звуки дня стали глуше. Березы роняли листву над оврагом. Бежала озабоченная собака. Петух гулял с курами. «Петух меня ненавидит», — вдруг пришло в голову Редьке.
Началась асфальтовая улица, знакомая по пути в школу. У магазина «Продукты» — автомат с газировкой. Глазок светился.
— Дай три копейки.
Мать порылась в сумке, нашла монету. Со злостью, но и с жалостью смотрела, как он сунул монету в щель. Он все-таки перетрусил: вода пролилась раньше, чем он успел подставить стакан.
И снова шли. Мать впереди, за нею Редька.
Ремонтировали мостовую. Под заливочной машиной гудело жаркое пламя. Рабочие лепили на асфальт гудроновые заплаты. В начале работ был поставлен для транспорта восклицательный знак — черным на желтом. Железный переносный столбик, на нем желтый круг. Редька огляделся и повернул дорожный знак тыльной стороной. Посвистывая, прошел мимо рабочих. Отчаяние велело ему это сделать, и он это сделал, себя не спрашивая.
Мать стояла, дожидалась.
— Хотят на тебе отыграться, потому что ты маленький. — Она говорила что-то обдуманное, секретное. Он прислушался. — А ты не был с ними и не знаешь. Маркиза поил — и все дело. Ты только отпирайся. Тебя Потейкин выручит, он обещал.
Мать положила ему на плечо руку, но он грубо высвободился, ускорил шаг.
— Ты что? — Мать догнала, потянула за рукав. — Ты чего на меня-то злишься? Чего тебе еще надо?
— Чего надо? — Он сжал кулаки. — Чего надо? Чтобы Потейкин в дом не похаживал!
— Вот глупый! Потейкин за тебя старается. Он и отца привезет на комиссию. Пускай смотрят, что за птица наш папаша расчудесный.
…Расчудесного папу доставили в исполком в «раковой шейке». Так называли городские знатоки синюю с красной полосой милицейскую машину. Заключенный Костыря держался независимо. Чувствовал себя как дома, был даже доволен, что предстоит разговор на комиссии — сына в обиду не даст.
— Когда же пить бросите, гражданин Костыря? — спросил Потейкин, насладившись молчанием. Оно часто казалось ему важнее слов.
— Семнадцатого ноября, — ответил Костыря.
— Это почему же?
— Мой батя в этот день преставился. Надо же помянуть как следует.
— Одна несуразица, — пробормотал Потейкин. И, как всегда, со вздохом добавил: — Под протокол…
Костыря улыбнулся. Было видно, что он считает Потейкина глупее и ниже себя. Когда отец Редьки улыбался, вокруг рта мускулы твердели и казались давно затянувшимися рубцами.
Проехали через речку Луковку. Машина посчитала доски деревянных кладок. И снова, увещевая по-хорошему, говорил Потейкин:
— Был наездником, призы брал. Что ж ты так опустился, Сергей Александрович?
— Я человек отживший, гражданин начальник, — нисколько не огорченно откликнулся возчик, не принимая дружеского тона собеседника. — Мне бы только чисто ходить: паразитов бы не было.
Потейкин дал закурить.
— Не курю, — отрезал Костыря.
Ехали уже по асфальту и часто останавливались у светофоров. В ту ночь, когда сожгли мотоцикл и Потейкин по списку детской комнаты милиции задержал всю «кодлу» кладбищенского двора, он и в уме не имел Родиона Костырю: парень на учете не числился; Потейкин только заглянул по своим делам на квартиру к дворничихе, а в прихожей навстречу выбежала Авдотья Егоровна, стала просить не трогать мальчика. Сама же проговорилась. Так у нее глупо вышло: знала бы, да помалкивала. Женщина достойная, немолодая, а плакала, как девочка. Рауза по-соседски показала: хорошие люди, даром что отец зашибает и сейчас отсиживает за мелкое хулиганство, — он жучкует на ипподроме. А Редька — хоть и гвоздок, а добрый, котят молоком кормит, за лошадью присматривает. Уходя, Потейкин обещал Авдотье Егоровне зайти на досуге, познакомиться с мальчишкой. Навел справку в школе — дела у него из рук вон: двойки, своевольничает, уроки пропускает. И заглянул он к Костырям не раз, а уже, считай, три раза. Жаль женщину — усталая, одинокая при живом муже. А улыбнется — всю комнату озарит. Как-то делал обход на кладбище, уже в сумерки поздние — Авдотья Егоровна после работы чью-то ограду освежала. Снова говорили. Он ей посоветовал не беспокоиться: на комиссии против облыжного заявления гражданки Петуниной он свое мнение выскажет — заступится. А сейчас было неловко ему, что лично затеял везти Костырю на заседание, так сказать, папашу показать, — и вот везет.