Чап появился только под вечер, когда Оля уже беспокоилась, куда девать велосипед. Рабочий день кончился. Дневной шум утих. Грузчиц еще не отпускали, но было ясно, что зря они дожидаются — не будет сегодня работы.
— Видала? Там сад разбивают. Показать? — предложил Чап и отвел Олю в сторону.
Они присели на бугорке. Но он не стал ей ничего показывать.
— Я бы ему дал дрозда. Дурноед такой! — с ожесточением сказал Чап.
Оля поняла, что это он о Пантюхове.
— Что-нибудь узнал?
Вести, видно, были невеселые, Чап закурил и вытянул ноги на всю их длину. Потом осторожно взял с Олиных колен ее блокнот, полистал, посмотрел на аккуратные строчки, сказал:
— А ты знаешь, у меня убийственный почерк… — Помолчал и вдруг спросил: — Ты письма любишь писать?
— Кому? — усмехнулась Оля.
— А тебе Митя пишет?
Оля молча покачала головой.
Видно, нелегко Чапу быть назойливым, потому что он круто переменил разговор.
— Здесь считают: раз всего много — значит, вали, сори! А в технических вузах проходят «Организацию производства»… Ха! — Он зло рассмеялся. — От нас везут кирпич в тачках. Это зачем, спрашивается? У шахтоподъемников укладывают в контейнеры, а поднимут на леса — опять в тачки. Значит, восемь человек напрасно работают!
Говоря, он хлопал по своему фотоаппарату, и Оля понимала, что он все это уже сфотографировал.
— Ты для Брылева работаешь? — с равнодушным видом спросила она.
— Да… попросил.
Помолчав, он сказал, и это было, может быть, самое главное, что его беспокоило:
— А ведь никто этой Тосе не скажет, что зря деньги получает. Обидится человек…
Словно в подтверждение правоты его слов, кто-то громово заругался на всю окрестность. Это ларингофон — звукоусилитель, разносящий голос на всю стройку. Наверно, башенный машинист с высоты своей поднебесной. Может быть, на земле такелажник отлучился, а машинист послал ему свою хулу и проклятия.
— Все ж таки есть тут поврежденные, — отозвался Чап и покосился на Олю. — Убийственные порядки: каждый насорил и ушел. Один только землю выкопал. Другой сложит опалубку, а третий — ее ломать! Не успеют маляры уйти — все стены исписаны.
«Вот как он разговорился», — подумала Оля. Оттого, что Чап назвал Пантюхова дурноедом, ей даже не хотелось расставаться с ним. Было то время, когда по-вечернему все опустело кругом и только слышался в тишине тугой звук, неизвестно откуда бравшийся в лиловатых просторах земли. Неужели этот странный звук рождала та единственная машина, которая еще работала на пустыре? Она готовила будущий сад. Она таранила землю, высверливая в ней круглые, как стаканы, лунки. Тут будут расти деревья. Лунок не видно отсюда, а только хорошо видно, как земля рассыпается веером. Бур входит почти мгновенно — вот вокруг невидимой лунки еще один ободок измельченной земляной крошки.
Неслышно подошел Брылев. Постоял. Потом присел на бугорке рядом с Чапом.
— Смеется надо мной. Будто я спятил на контейнерах, — сказал он, и Оля поняла, что и он тоже о Пантюхове. — Слабину обнаружил в человеке и смеется: «Ты, говорит, свое рабочее место знай!» Так и сказал: «рабочее место», — повторил он и даже засмеялся грустно. — Вот человечина! А ведь понимает, что контейнер — все равно как челнок в швейной машине.
— А вы бы прямо поговорили с ним. Начистоту, — посоветовала Оля.
Брылев усмехнулся.
— Мы с ним в таком виде… — Он сложил пальцы обеих рук так, будто козлы лбами дерутся, и Оле без слов стало понятно, какие отношения у каменщика-изобретателя с начальником автобазы. — Я уж однажды припер его к стенке в горисполкоме.
— Что ж он? — спросил Чап.
— Говорит: «Ты надо мной не начальник!» Говорит: «В крайнем случае ты своей бородой можешь распорядиться: побрить или так оставить».
Чап подтянул ноги и охватил колени руками.
— А я как раз небритый был, — рассмеялся Брылев. — Сволочь он. Бюрократская душа. Ну, я с ним нынче в обкоме поговорю. Там нас обоих побреют.
Разговаривая, он слова произносил негромко. Как сцепил пальцы, так и забыл их расцепить. И фетровая шляпа на затылке.
Минуту помолчали. Тот голос, что недавно громко выругался, запел над всем вечерним простором:
…Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться…
Мимо прошли Тося и ее подруги, помахали руками. Прошли гуськом грузчицы другой бригады — мордовские девушки в белых онучах и новеньких калошах. Сказочно звучал молодой голос, обретший нечеловеческую мощь в звукоусилителе, и Оле хотелось вообразить, какой же он из себя, этот машинист; вспомнилось, как мама когда-то предложила познакомить ее с башенным машинистом…
Я тогда б не стала
Гнуться и качаться…
— Гимн вдовушек, — повторил Чап знакомую шутку.
Издали донеслись нестройные звуки множества автомобильных сигналов. Наверно, зазевался вахтер или стрелок у ворот, а шоферы, закончившие рабочий день — им бы только предлог, — разгуделись во всю ивановскую.
Как только зазвучали тревожные звуки, Оля, будто разбуженная ими, вскочила на ноги. Вдруг представилось ей невероятное: что Митя приехал — приехал и уже дома.
— Ну, я домой. Можно? — нетерпеливо спросила она Брылева.
— А что?
— Ничего. Можно домой?
— Куда ты, Оля? — крикнул Чап.
Он тоже вскочил на ноги. Ни он, ни Брылев не поняли, что случилось с Олей: не простившись, она бежала к воротам по пустырю, изрытому лунками.
Как же она не догадалась, что он вернулся! Как могла пропустить столько времени! Мысль о том, как он встретит ее, не приходила в голову. И многодневная боль обиды утихла, оборвалась мгновенно. В кузове, куда она влезла, подсаженная чьими-то руками, было полно народу, пели песню мордовские девушки. Машина мчалась по Дикому поселку и со скрежетом останавливалась. Люди с железными цепками на кожаных поясах — верхолазы — лезли через борт. Прошагала по мосткам хорошенькая монголка, — наверно, чертежница из конторы: у нее под мышкой рулон. У киоска пил лимонад ремесленник с забрызганным известью лицом. Сапоги у него резиновые и тоже заляпаны белым. Ремесленник льет на них лимонад из стакана, а кто-то из машины кричит над Олиным ухом:
— Эй, гвардии рядовой!
В том состоянии, в каком находилась Оля, она не задумывалась, почему он лимонадом моет сапоги, почему гвардии рядовой… «Я ни чуточки… ни чуточки… ни чуточки… — шептала она быстро-быстро. — Ты уедешь в Москву, я не стану грустных писем писать, не дождешься. Эх ты, толстокожий… И не надо спорить, Митя, больше не надо». — «Зачем ты обижала меня?» — слышала она голос Мити. «А ты бы дольше у Чапа жил. И потом всем известно, что я хуже всех, самая плохая». — «Не хуже всех, а просто недоразвитая», — кротко поправлял Митя. «Хуже всех. Самая некрасивая, вредная». И эта скороговорка все убыстрялась, убыстрялась. Вокруг кричали, пели — она не слышала. Она только слышала, как грузовик хлопает своим задним левым. И не было больше ничего — ничего в мире не было, кроме нее, и Мити, и этого хлопающего левого заднего колеса.
ЧАП СТУЧИТСЯ В ВОРОТА
— Не жаль молодца ни бита, ни ранена…
Любимой своей поговоркой Егор Петрович добродушно встретил Чапа в прихожей прокурорской квартиры в Слободе, в тридцати километрах от города, после того как в двенадцатом часу ночи ему позвонил дежурный лейтенант из милиции. Он сказал, что какой-то психоватый велосипедист требует домашний адрес прокурора Бородина, говорит, из города, по личному вопросу.
— А я сразу догадался, — говорил Егор Петрович, показывая, где поставить велосипед, и впуская Чапа в комнату.
— Что вы хотите этим сказать? — Чап задержался в дверях.
И тут прокурор похлопал его по взмокшей спине и проговорил:
— Не жаль молодца ни бита, ни ранена, а жаль молодца похмельного. Уже и в милиции побывали? Что ж, проходите. Не знаю, как вас звать по-настоящему.