Двадцать лет назад Антонида Ивановна была неплохой преподавательницей истории. Она пошла в школу по призванию — правда, скорей из любви к предмету, чем к детям. Все это было давно: и экскурсии со школьниками в только что открывшийся музей города, и лекции о декабристах в Доме инженера, и учительский кружок по истории строительства гидростанции, и многолетний платонический роман с театральным художником, который называл ее Джиокондой. Впрочем, у Антониды Болтянской с Джиокондой только и было общего, что манера улыбаться, не разжимая губ, да безбровость. Но молодая учительница дорожила этим сходством и делала прическу на прямой пробор.
Это была чья-то ошибка — назначить Болтянскую директором школы. Первые годы она мучилась от неумения вовремя добыть топливо, обеспечить ремонт с помощью шефов. Она забросила «на годик» свои восьмые и девятые, да так больше и не вернулась к ним. Когда она освоила премудрости административной работы, она посчитала это за главное жизненное достижение. Она отошла не только от детей, но и от педагогов, считая воспитательную работу в женской школе делом легким и потому второстепенным. Она давно перестала замечать, что за повседневными директорскими заботами видит не детей, а только сырье какое-то, как на производстве. А ведь когда-то что-то понимала в детях, а нынче ничего не видит, одни официальные характеристики. И самые тонкие, деликатные вопросы, касающиеся души ребенка, она решала с маху, единолично, не посоветовавшись с учителем, даже с классным руководителем. Может быть, поэтому в школе, где было много хороших преподавателей, не было хорошего педагогического коллектива.
Ее беседа с Олей Кежун в жарко нагретой солнцем — невозможно дышать! — директорской комнате показалась ей образцом педагогического мастерства. Она ловко напомнила девочке о покойной матери и сама была тронута порывистой искренностью Оли — все-таки хорошая девчонка! Только нельзя ее пускать в один лагерь с этим Бородиным. Пусть остынут в разлуке, а там он уедет с богом в Москву. И, ласково отпустив Олю, она позвонила в горком комсомола, заведующему школьно-пионерским отделом Белкину.
Оставалась еще одна деликатная операция — призвать к ответу Марью Сергеевну Румянцеву. Это лучше сделать с глазу на глаз, подальше от любопытствующих. И Антонида Ивановна в заботах о репутации школы не пожалела себя — на следующий день отправилась к Марье Сергеевне.
Когда позвонили первый раз, Марья Сергеевна положила на стол шубу Егора Петровича, зашитую в простыню, и огляделась. Квартира была в том состоянии, которое Митя называл «после землетрясения». Каждое лето, по окончании учебного года, Марья Сергеевна со свойственной ей педантичностью выворачивала содержимое антресолей в прихожей, расставляла вокруг себя корзины, чемоданы и рядом с пакетами нафталина раскладывала кипы старых газет. Это была одна из самых нелюбимых Митей причуд тети Маши. Странные привычки вырабатываются к старости: уезжать всего-навсего в дом отдыха на двадцать четыре дня с такими приготовлениями, как будто многолюдная помещичья семья отправляется из дореформенной Москвы в деревню.
Позвонили второй раз. Из кухни выглянула голова прачки Елены Семеновны — преданного помощника Марьи Сергеевны в ее ежегодном подвиге.
— А ведь звонят!
— Кого-то нелегкая принесла.
Перебрасывая с пола на диван жгуты бельевой веревки, картонки, рамы для картин, Марья Сергеевна расчистила путь к двери и под третий звонок открыла дверь..
— Ах, как люблю я этот запах! Он всегда предвещает отдых, — сказала Антонида Ивановна, принюхиваясь к острому запаху нафталина, насытившему воздух квартиры.
— Никогда не экономлю на этом деле, — сказала Марья Сергеевна, за руку вводя Антониду Ивановну в комнату. — В Арзамасе была у меня знакомая, которая весной экономила на нафталине два рубля и к зиме теряла шубу. Почему вы меня не вызвали? Я бы явилась непременно.
— Что вы, что вы… Я просто пришла помочь. Знаю вашу предотъездную страду.
— Да ну вас! — простодушно отмахнулась Марья Сергеевна и пошла впереди Болтянской, расчищая ей дорогу к креслу, в которое удобно будет усадить гостью, чтобы и не подумала помогать и вмешиваться.
Антонида Ивановна была старая сослуживица Марьи Сергеевны, из тех, кто действительно знает все домашние привычки, даже причуды, с кем приходилось ездить на «педагогические чтения», быть соседями по даче и даже укладывать зимние вещи в нафталин.
— А Оля? Ее, конечно, нет на поле боя? «Гарун бежал быстрее лани». Покойная мать, по-моему, ее страшно баловала.
— Может быть, — сухо ответила Марья Сергеевна, склонясь над корзиной. — Но Оля помогает мне по хозяйству. И что самое ценное — не потому, что я хотела бы приучить к этому, а потому, что сама хочет помочь.
Антонида Ивановна рассеянно оглядывала комнату. Чего только нет: и деревянные формочки для пасхи, и аквариум, и, видимо, бережно сохраняемый, еще отцовский, докторский инструментарий, и детская ванночка, и много других ненужных и потому бессмертных вещей.
— Сыпьте гуще под рукав, — посоветовала она Марье Сергеевне, наблюдая, как та укладывает знакомый жакет. — А это Митино детское креслице? Забавно… время скачет галопом. Давно ли Митя…
Марья Сергеевна разогнула спину и решительно крикнула на кухню:
— Вы идите, Семеновна! Я тут без вас управлюсь.
Она прижала рукой шерстяные вещи на диване, села на освободившееся место и усталыми глазами в упор поглядела на директоршу:
— Знаете, Антонида Ивановна, оставим эти предисловия. Мы можем говорить откровенно. Чему обязана? Я к вашим услугам.
— По правде сказать, я действительно хотела два слова насчет нашей трудной сиротки, — с безгубой улыбкой сказала Антонида Ивановна. — Заранее оговариваюсь, Марья Сергеевна, поймите меня: у меня нет никаких претензий.
— Так что же вас интересует? Ее письменный столик — вот он. Кровать стоит в моей комнате. Что же касается пенсии, то…
— Да бросьте вы отчитываться! Могут ли быть к вам претензии?
— Неправда, — сказала Марья Сергеевна и дала себе время закурить. — Не люблю, когда говорят неправду. А у меня к вам есть одна претензия.
— Какая, Марья Сергеевна?
И снова усталые глаза Марьи Сергеевны встретились в упор с весело блеснувшими глазами Болтянской.
— Душевной грамотности стало не хватать вам, опытному педагогу. Вот какая претензия.
— Ах, Марья Сергеевна, моя душевная грамотность, вы знаете, проявляется сейчас только в ежедневной битве с малярами… — Она заметила мрачную тень, покрывшую лицо Марьи Сергеевны, и изменила тон: — Ну хорошо, не сердитесь. Что случилось?
— Что вы сделали с Олей? Как могли вы так грубо, корыстно использовать доверие — самое дорогое, что могут дети дать нам, воспитателям? Зачем сообщили Белкину о вашем разговоре с ней?
Ответ последовал не сразу.
— Марья Сергеевна, речь идет о судьбе человека. В этом деле не может быть равнодушия. Матери нет, и мы отвечаем за девочку. — Она заговорила душевно. — Да! Мы с вами отвечаем, Марья Сергеевна! Что ж мы, дурочки? Не видим, что ли, что тут просто любовь и тому подобное.
— Я не вижу в отношениях Мити с Олей ничего «тому подобного»! — твердо возразила Марья Сергеевна. — Вас пугает само чувство. Но в семнадцать лет испытать его так же естественно, как в шестьдесят растить внуков… Вы лучше были бы настороже там, где пошлое ухаживание с мещанской гнильцой, как было с той же Ситниковой, когда обманом удаляли из квартиры родителей, привозили в дом водку. Я не хочу об этом! Мой Митя выработал в дружбе с Олей то, чему цены нет в жизни: способность смотреть на девушку как на человека, видеть в ней товарища по жизни, по общим интересам. И она смотрит на него как на товарища. А это и есть в их возрасте умение любить.
— Да пусть себе любят! — воскликнула Антонида Ивановна. — Ах, Марья Сергеевна, у меня нет особых прописей, как с детьми обращаться, и я не из тех, кто говорит: «Выбрось мальчиков из головы!» или: «Все твои переживания — глупость сплошная!» Я же понимаю… Ведь даже у Плюшкина при воспоминании о школьных годах что-то зашевелилось в груди. А я не Плюшкин. — Ей было неловко, что она оправдывается, и улыбка чуть-чуть шевельнула ее губы. — Я помню свои юные годы, люблю юность. Поймите, они должны вести себя так, чтобы репутация школы не страдала. Вот и только! То есть чтобы не вызывать лишних разговоров.