— Наверно, дорогая была кукла. Импортная? — великодушно поддержал инженер.
— Кукла цены не имеет, — отрезал Воеводин.
Я заметил, что Наталья Ивановна сразу замолчала, чтобы не мешать ему высказаться.
— Иные думают — ей цена, сколько плачено в городе, — заговорил Василий Фаддеевич. — Если дорого, сунут в гардероб на верхнюю полку, только по большим праздникам и дадут подержать в руках. А если бабка сама из лоскутков сшила, то ничего не стоит. — Он снова поглядел на жену. — А это ведь неверно. Для девочки всякая кукла бесценная, она с ней как мать. — Он показал пальцем на жену. — Вот она говорит: не надо привязываться к чужому ребенку. А я не согласен; нет чужих ребят. Нету, все свои! Ясно? Вопросов нет?
С шумом отодвигая стул, опершись на мое плечо, Наталья Ивановна встала и потянулась к двери. Пока протискивалась в темноте, я заметил, как она белела, белела от дурноты, совсем намертво. Лоб покрылся мелкими капельками.
— Ты погоди, погоди, Наташа… — Вытянув шею, Василий Фаддеевич стремительно пошел за ней.
И молча заспешила за ними Соня.
Мы, оставшиеся за столом, сидели молча. Абрикосов взял гитару из рук инженера и протянул ее мне, чтобы я на желтом лакированном теле рассмотрел выжженные рисуночки.
— Татуировка — моя специальность, — говорил Абрикосов. Было понятно, что он просто хотел отвлечь внимание.
Механик запел, подыгрывая себе на гитаре:
Мил уехал,
мил уехал,
мил уехал за Воронеж.
Его ныне,
его ныне не воротишь.
7
В эту ночь мне не спалось. А когда все-таки задремал, кто-то вошел в каюту, и я решил, что это механик. Лучше притвориться спящим. Спросонок я не мог понять, где нахожусь, а только чувствовал, что какая-то фигура села напротив меня на койку. Потом услышал странные звуки — человек сопел и вздыхал. И вдруг я догадался, что это Воеводин. С чего его сюда занесло? Наверно, искал Абрикосова. Потом он шумно высморкался в платок и вышел, забыв притворить дверь.
Прошло еще неизвестно сколько времени, может быть час, и я услышал голоса и шум в коридоре. Вошли двое, не зажигая света.
— Вася, а Вася… — раздавался громкий шепот Абрикосова. — Прими внутрь! Ну, не солидничай. Прошу, значит, прими внутрь.
— Брось свои трали-вали! Мне на вахту.
— Без тебя поведем, раз такой случай. — Абрикосов тяжело вздохнул. — Останешься на реке?
— Свет широк. Ведь я все знал, Тёма, я только мыслил, что сама она должна мне сказать… — Воеводин задыхался и хрипел в тщетном усилии высказать то, что творилось у него в душе. — Она и говорит: «Давай уедем отсюда, Вася!» А я думаю: верно, на юру живем… Она говорит: «Подальше уедем, чтобы ребенка не корили». Слышишь, Тёма, как она мыслит? А я стою и шалею, стою и шалею. Мне даже в сапогах стало тесно. Стою и шалею. Пряжку отстегнул на ремне. Пей, Тёма, я побегу.
Не зная, что говорят в таких обстоятельствах, Абрикосов выпил залпом. Потом вдруг нашелся:
— Твоя Наташка молодец: весь грех на себя приняла.
— Греха не было, — прервал его Воеводин.
И Абрикосов запнулся, не зная, что ответить.
— Постой, Вася. Ребенок будет, а ее греха не было?
— Греха не было, — прохрипел Воеводин.
Такая дрожь слышалась мне в этом хриплом шепоте, казалось, что переборки дрожат не собственной дрожью. Во тьме каюты голос капитана хрипел, а сам он представлялся совсем отдельно от голоса — молодым, внимательным, ласковым и пьяным. Может, за сто лет не бывало на реке такого человека. Он быстро вышел из каюты.
Всю ночь я провел на палубе.
Капитана, конечно, не допустили к штурвалу, и он был свободен как угодно выражать свои чувства, он выражал их в деловитом рвении. Под утро стало еще свежее, потому что ветер доносил ледяное дыхание близких снеговых гор. Воеводин быстро ходил по всему теплоходу, и хлопали, как крылья, полы его залубеневшего дождевика. Он побывал всюду — в рубке, в кубрике, в машинном отделении. Я уселся на корме, на узком ящике с окантовкой, и ждал огней «Ракеты». С кормы я первый увижу. Берега раздались в этом месте, и сонная река терялась в бесчисленных старицах и протоках.
Воеводин несколько раз выходил на корму. По внешнему виду никак нельзя было понять, какая душевная буря в нем бушевала. Это нельзя даже было назвать счастьем или горем — было что-то нужнее счастья, страшнее горя. Над кормой возвышалась лебедка, и на ней был жестяной лист с надписью: «Не стой под грузом». Воеводин как раз там и стоял, что-то обдумывая, о чем-то вздыхая.
Рано утром теплоход осторожно ткнулся носом в песчаный берег. Матросы спустили доску на песок, чтобы высадить старуху. Доска с набитыми перекладинами стояла у борта почти отвесно, ее придерживал подошедший с берега бакенщик. И лаяла его лохматая лайка. А старуха, сгорбясь под своим спортивным рюкзаком, цеплялась за доску, терпеливо сползала задом к берегу, вроде ученого медведя. Не старушечье это занятие: страшно. А нужно, вот и ползет.
— Скажи дочке, пусть не спит вдругорядь. Пусть встречает! — крикнул Воеводин бакенщику. — В обратный пойдем, привезу райских яблочек для варенья. Пусть не доспит, а выйдет.
И в эту, как будто самую неподходящую, будничную минуту вдали показались огни «Ракеты». Никто вовремя не заметил, всех занимала старуха и ее благополучное приземление. Первым увидел матрос с кормы и закричал. Воеводин побежал в ходовую рубку. Я — за ним.
— Вот он, вот он, и верно — крылатый! — кричал Абрикосов, не отрывая бинокля от глаз.
Зрелище было не такое уж эффектное, как я ожидал. Белая точка, блеснувшая в одном из речных рукавов, быстро приближалась. И вдруг рядом с собой я увидел сплюснутый, точно у самолета, обтекаемый нос «Ракеты». Она была как живое тело, как летящая над водой рыба. Она сверкала матовой белизной и стеклами и мчалась — вот все, что можно было о ней сказать. Оба судна — и «Гончаров», и мчащийся экспресс — торжественно огласили гудками безлюдный простор. «Гончаров» — своим стариковским басом, «Ракета» — ровным голосом молодого могущества.
А где же Гарный? Только сейчас я понял, что потерял к нему интерес.
— Дайте-ка бинокль, — попросил я Абрикосова.
Тот нехотя отдал бинокль.
На командном пункте «Ракеты» стоял мужчина в белом кителе и махал белой перчаткой. Там все спали — он один бодрствовал и наслаждался скоростью. Красивое лицо, смугловатое, с точеным подбородком.
Скоро «Ракета» скрылась из виду.
«Гончаров» вытащил киль из береговой отмели, сманеврировал задним ходом поворот.
8
И еще целый день я оставался на теплоходе. Наталью Ивановну больше не видел. Соня читала книжку. Я жил обычной дорожной жизнью: выходил на берег, приглядывался к новым пассажирам, слушал разговоры в салоне.
Я сошел с теплохода в Усть-Ирбе, подождал на берегу. Теплоход отчалит минут через сорок, не раньше. Я еще раз увидел Василия Фаддеевича, тот бежал в знакомый двор за молоком. Мне стало обидно, что все остальное произойдет без меня. Река была совершенно пустынная. В горах — ни огонька. Я так долго глядел, что позабыл о самом себе. «К концу столетия будут жить на земле семь миллиардов человек». Эта мысль пришла непонятно откуда, но потом я вгляделся в пустынные дали реки, без огоньков, вспомнил хриплый шепот Воеводина в каюте, и тогда странный ход мыслей показался естественным. Как все меняется на земле. И быстрее, чем мы думаем. Там, где сейчас избенка бакенщика, припертая тайгой к берегу, скоро у большой плотины возникнут многомиллионные города, новые мировые центры, перед ними померкнут Лондон и Сан-Франциско, технический прогресс не даст оглянуться, электронные машины, радары, сверхскоростные ракеты, роботы с университетским образованием. А как человеку душой поспеть за всем, что он сам еще насочиняет? Не очень-то быстро меняется душа человека. Так я думал впервые в жизни. И когда отваливал теплоход, прощально шумела вода в винтах, я все еще стоял на берегу. Чайки провожали «Гончарова» до середины реки. Окна были освещены по-вечернему. Потом и теплоход удалился, скрылся во мгле.