Фадеев хорошо знал Шаронова. В трудный 1922 год они вместе работали по организации помощи студентам.
Шаронов, когда я позвонил ему, заявил, что непременно придёт.
И больше никого из большой весёлой студенческой компании я найти уже не смог. Стало грустно.
Позвонил Фадееву и сказал ему, что будут Блохин и Шаронов.
– Маловато, конечно, но что же делать! Не возражаешь, если я ещё приглашу своего приятеля Володю Луговского? Ты его должен знать – он поэт, – сказал мне Фадеев.
Состав аудитории определился. Решили собраться у меня на квартире на Можайском шоссе в одну из суббот.
Фадеев позвонил мне во вторую субботу апреля.
– Я к тебе доберусь, а вот, может быть, ты за Луговским заедешь. Ему трудно будет до тебя добраться. Он придёт с женой, хорошо? И, как условились, в шесть часов вечера у тебя.
Мне показалось, что Фадеев несколько взволнован.
К шести часам должен был приехать и Николай Блохин с женой.
Я отправился за В.А. Луговским, на его квартиру в Лаврушинском переулке. Дверь открыла жена. Она сказала, что Володя делает доклад в редакции «Комсомольской правды».
– Может быть, мы туда за ним заедем? Если вам это не трудно. Он должен уже заканчивать и, как только увидит нас, немедленно закруглится.
Поехали в «Комсомольскую правду». Жена поэта знала, в каком помещении выступает её муж. И действительно, когда я открыл показанную ею дверь и Луговской увидел меня, он кивнул головой и через минуту был уже с нами.
И вот все в сборе, и Фадеев начал читать первые главы «Молодой гвардии».
Я не знаю ни одного автора, который бы так великолепно читал свои произведения.
В комнате было тихо. Все были взволнованы картинами, которые вставали перед нами. Особенно тронула сцена, где Фадеев рассказывал о шахтёрах, которые, чтобы не позволить фашистам овладеть угольной шахтой, взорвали её. Взорвали то, что сами, собственными руками создавали. Когда Фадеев стал читать разговор Шевцова со старым шахтёром, голос у него дрогнул. Он остановился и после небольшой паузы, видимо, преодолев волнение, продолжал страшным низким голосом:
«– Ну, Григорий Ильич, пришло время нам расставаться… Прощай.
– Как это мы её, Кондратович? А?.. Красавицу нашу… Всей, можно сказать, страны кормилицу… Ах!.. – вдруг необыкновенно тихо выдохнул он из самой глубины души, и слезы, сверкающие и острые, как кристаллы, выпали на его измазанное углём лицо.
Старик хрипло всхлипнул, низко наклонил голову».
Фадеев был глубоко взволнован. Он положил листы рукописи на колени и стал смотреть куда-то вверх. На лице жены Николая я увидел слезинку, которая маленькой капелькой пробежала по щеке, оставляя влажный след. Николай стал беспокойно передвигаться на стуле, а Луговской, казалось, окаменев, не сводил глаз с Фадеева.
…Тишину прервал голос Фадеева.
– Я встречался со стариками шахтёрами. Один из них особенно запомнился. Высокий, сухой старик с могучими, жилистыми, натруженными руками. Казалось, он весь был пропитан угольной пылью, и, когда во время нашей беседы он закашлялся, мокрота его была чёрной. Невольно почудилось, что лёгкие у этого старика превратились в какие-то угольные пласты, которые он разрабатывал в течение всей своей жизни.
И Фадеев закашлялся глубоким грудным кашлем, словно желая показать, как кашлял старик шахтёр.
И снова он начал читать. Более двух часов. Читал и рассказывал о виденном и слышанном в Краснодоне. Потом стали вспоминать первые годы революции, годы студенческой жизни.
Владимир Луговской с большой выразительностью прочитал одно из ранних своих стихотворений о плюшевом медвежонке.
Фадеев был в приподнятом настроении. Вспомнил, как в годы гражданской войны, зимой, ему пришлось пробираться от одного села до другого на санях во время снежной пурги.
– Сбились безнадёжно с дороги и вдруг видим – огонёк. Одинокая усадьба, хутор, что ли. Полуокоченевшие, стали стучать в ворота. На неистовый собачий лай из дома вышел с фонарём старик, батрак, видно. Открыл ворота, и мы въехали. Я, вылезая из саней, спросил: «Есть кто-нибудь из хозяев?» – «Хоть и есть, да толку-то в нем мало, – грустно ответил старик. – Вторую неделю пьёт мой хозяин, и что есть он, что нет его – все едино. Да вы проходите, отогрейтесь. Заночуйте у нас, и мне, старику, все-таки будет приятно поглядеть на человеческие лица. В нем-то я и не знаю, что осталось: всего себя вином растравил».
Когда я разделся, – продолжал Фадеев, – и вошёл в просторную горницу, на середине её увидел полулежавшего на большом ковре поручика. Кругом валялись бутылки и стаканы, а на тарелках лежала разнообразная снедь. «Садись, странник, – сказал он мне, – и будем пить вдвоём. Мы все странники, и несёт нас всех куда-то в неизвестность. Все кружится, вертится и несётся. Земля, солнце, вся солнечная система находится в постоянном движении. А я вот остановился. Я лёг и пью. Садись или ложись, но пить ты должен. Пить один я больше не могу. Все рухнуло, остановилось…»
Эта картина одинокого богатого хутора, занесённого снежной пургой, этот осколок старой России запечатлелся у меня в памяти на всю жизнь. Давно хочу написать об этом, – закончил рассказ Фадеев.
Постепенно все разошлись, а мы с Фадеевым все никак не могли наговориться. Он все вспоминал и вспоминал, рассказывал о своих замыслах.
– Да, замыслов много, но не знаю, когда все это выполню…
…Ушёл он от нас под утро…
Последние дни войны
Из нашей родни на фронте находился племянник Николай. Он только что поступил в Московский университет, когда разразилась война, его призвали в армию и направили в школу лётчиков, а затем в бомбардировочную авиацию.
Авиачасть, в которой он служил, совершала рейсы преимущественно ночью. Длительное время часть находилась под Москвой, и Коля иногда заглядывал к нам и рассказывал о том, как они бомбили немецкие тылы.
В 1944 году он был уже командиром воздушного корабля, совершил более ста пятидесяти рейсов. На груди у него было много орденов и медалей. Когда я видел его, мне все не верилось, что тот худенький мальчишка, которого я часто видел до войны, теперь заслуженный военный лётчик. «Как быстро в военное время меняются, растут люди!» – думалось мне. Как-то Николай пришёл к нам вместе с товарищем.
– Познакомьтесь, это штурман, о котором я вам рассказывал. Помните? Он выпрыгнул из самолёта, когда нас немцы обстреляли под Кенигсбергом и самолёт загорелся…
Худенький, небольшого роста, с копной тёмных волос, штурман внешне выглядел ничем не примечательным человеком. А мы смотрели на него с восхищением – это был герой.
– Особым манёвром мне удалось огонь сбить, и мы дотянули до аэродрома. А что с ним произошло после того, как он выпрыгнул из самолёта, он сам вам расскажет, – закончил нам представление своего товарища Коля.
Вот рассказ этого штурмана, который я запомнил, кажется, на всю жизнь.
– Я прыгал из горящего самолёта и загорелся сам. Уже в огне выбросился из самолёта и раскрыл парашют. Во время прыжка огонь погас, но ноги у меня все же были обожжены. Приземлился я недалеко от Кенигсберга. Освободился от парашюта и укрылся в кустах. Утром я увидел, что нахожусь недалеко от селения. Вскоре на полянку недалеко от тех кустов, где я лежал, мальчик лет десяти пригнал корову. Двигаться я не мог – ноги у меня были покрыты волдырями и кровоточили, и, кроме того, я сильно ударился при падении. Мальчишка, вероятно, заметил спрятанный мною парашют и стал приближаться к тем кустам, где был я. Увидев меня, он начал прыгать и кричать: «Я получу награду сто марок, сто марок! Я первый увидел русского». Мне казалось, что мальчишка осатанел от радости. Немецкое командование платило премии за поимку каждого русского лётчика и вообще каждого военного.
Мальчишка бросил корову и убежал.
Я стал переползать в другие кусты, стараясь поскорее и подальше уйти от того места, где меня обнаружил мальчишка. Двигаться было трудно, каждое прикосновение к обожжённой коже вызывало нестерпимую боль. Уползти далеко я не мог.