– Подождите, мне надо с вами поговорить, – услышал я голос Николая Алексеевича.
Я подошёл к нему.
– Так вы все-таки пойдёте ко мне заместителем по металлургии?
– Но ведь у вас есть заместитель по металлургии, Кузнецов.
– Кузнецов перегружен сверх всякой меры. Вы поделите работу с Кузнецовым – он оставит за собой производство металла, а вы будете заниматься его потреблением. Как вы на это смотрите?
– Нет, не пойду.
– Почему? Обиделись?
– Не буду скрывать, обиделся. Но причина не в этом. Я не представляю, чем мне конкретно придётся заниматься в качестве вашего заместителя.
– Я вам сказал – будете заниматься изучением потребления металла и осуществлять контроль за расходом его в стране. Подумайте. Сейчас уже поздно – идите спать и не сердитесь на нас, грешных.
Мы попрощались, «Какую титаническую работу он ведёт уже много лет! – подумал я. – Мне нельзя было вести с ним разговор в такой резкой форме. Мы не бережём людей, отдающих все для дела. Они горят на работе, и Вознесенский – один из них». И все-таки я твёрдо решил в Госплан не переходить.
А через два дня после этого разговора Вознесенский снова вызвал меня, но только не в Госплан, а в Совнарком.
В кабинете он был один. Поздоровались. Вознесенский начал излагать суть дела:
– Нам необходимо учредить контроль за расходом металла. Я имею в виду организацию глубокого, а не поверхностного контроля. На машиностроительных заводах мы много металла переводим в стружку. Конечная деталь отличается по весу от того куска металла, из которого она изготовлялась, в несколько раз. И у меня создаётся впечатление, что в ряде случаев основным продуктом производства является металлическая стружка, а побочным – необходимые детали. Вы знаете, как много металла нам нужно и какую нужду мы в нем испытываем? Мне думается, что следует пересмотреть многие технологические процессы производства – и на металлургических, и на машиностроительных заводах. Нам необходимо будет изготовлять для машиностроения такие профили металла, которые можно будет использовать с минимумом их обработки, а на машиностроительных заводах создавать такие процессы, которые позволят значительно снизить механическую обработку металла или даже совершенно исключить её из технологического цикла. Дело, как видите, большое и очень важное. Мы дадим вам большие полномочия. Вы будете моим заместителем и главным контролёром Советского Союза за рациональным расходом металла. Подумайте над этим предложением.
Пленные на улицах Москвы
Между тем перелом в войне был полностью завершён после разгрома немецко-фашистских полчищ под Курском и Орлом и с выходом наших войск на Днепр.
В 1944 году началось наше наступление – на севере, на юге и в центре фронта, где мы имели дело с мощной группой армии «Центр». Однако и здесь у противника все затрещало и стало разваливаться. Чувствовалось, что война пошла к концу.
Как-то днём 17 июля 1944 года я проходил по улице Горького. К этому времени Москва снова стала многолюдной. Эвакуированные возвращались в родные пенаты, но прежнего, довоенного оживления на улицах ещё, конечно, не было.
И вдруг я увидел большую массу людей, передвигавшуюся от Белорусского вокзала в сторону площади Маяковского. На тротуары высыпал народ.
– Что это такое? – спрашивал один другого, видя немцев в военной форме.
– Ведут пленных, – пояснил кто-то.
Вот из массы выделился высокий, с длинной шеей, с небольшой продолговатой головой, с рыжей, давно, вероятно, нечесанной шевелюрой. Семеня ногами, он догонял шедших впереди и медленно вертел головой из стороны в сторону.
– Раса господ! —проговорил стоявший рядом со мной, отвернулся и сплюнул.
– А ведь тоже, видимо, людьми были, – услышал я голос пожилой женщины.
«Вот до чего доводит захватническая война, – подумал я. – Происходит процесс обесчеловечивания человека».
Все, стоявшие на тротуаре, были ошеломлены. Последние пленные уже прошли, а народ ещё долго не расходился.
И вдруг откуда-то появились машины для чистки улиц, стали поливать асфальт, а огромные круглые щётки, вращаясь и как бы ворча, гнали потоки мутной жидкости. Это казалось каким-то символом – смывается фашистская нечисть с лица земли.
В тот день много было разговоров об этом «параде» пленных. «Неужели все же были когда-то Гёте и Шиллер?» – услышал я разговор за столом, когда пришёл обедать в столовую.
Вспомнилась строфа из Шиллера:
Из года в год в начале мая,
Когда не молкнет птичий гам,
Являлась дева молодая
В долину к бедным пастухам.
Перед глазами возник образ девушки, появление которой несло всем радость жизни. И тут же предстал другой образ – смотрительницы из концентрационного лагеря «Освенцим», женщины-садистки, которая изощрённо издевалась над узницами.
Что же произошло в Германии?
Я вспомнил Картхаузен, старика Хайнриха Фромана, владельца домика, где мне приходилось бывать. Хайнрих Фроман был человеком большой души. В своё время он мне помог, можно сказать, выручил. У меня заболела коклюшем дочка, и врач предложил вывезти её из Эссена. «Здесь она у вас не поправится. В этом городе даже здоровому человеку трудно дышать. Увезите её на два-три месяца куда-нибудь в сельский район – подальше от заводов. Ну, хотя бы в долину Лана».
Мне порекомендовали Картхаузен и настойчиво убеждали обратиться там к Фроману. Фроман держал небольшой пансион.
Я приехал и, разыскав Фромана, сказал ему, чем вызван мой приезд. Он предложил мне комнату.
Когда же другие жильцы пригрозили ему, что уйдут,
так как приехали отдыхать и не намерены слушать постоянный кашель, Фроман твёрдо заявил: «Этого я не сделаю. Ребёнок болен. Ей необходимо быть здесь, и она должна здесь остаться».
А ведь это было уже в то время, когда Гитлер пришёл к власти. Такое отношение к людям из Советского Союза было чревато для Фромана большими неприятностями. И все же высокие человеческие чувства взяли верх над страхом за свою собственную судьбу.
В те трудные для меня годы не один Фроман, рискуя собой, оказывал мне посильную помощь и проявил хорошие человеческие чувства. Вспомнились семьи Сассе в Вецларе, Рауе в Эссене и многие другие.
Что же все-таки произошло? Каким путём удалось Гитлеру совершить это перевоплощение: вбить в головы людей человеконенавистничество, пробудить звериную ненависть к другим народам.
И опять воспоминания перенесли меня в прошлое.
Как-то летом 1933 года я опять заглянул к Фроману в Картхаузен.
– У меня был один из бывших членов нашего рейхстага, – сказал он мне. – Он вернулся две недели назад из концентрационного лагеря. Я его давно знаю. Он хороший человек. У него два железных креста – их ему лично кронпринц приколол к груди – за отличия в боях под Верденом. Он хотел бы с вами поговорить. Вероятно, в воскресенье он будет у меня.
И в воскресенье, когда рано утром я возвращался из леса, где прогуливался до завтрака, меня встретил знакомый Фромана. Он рассказал мне тогда много историй о немецких школах начала 30-х годов. Это были страшные истории о том, как школьникам вдалбливали в головы нацистские идеи, воспитывали в них презрение к людям других национальностей. Это делалось каждодневно, методически. Каждый день молодёжи внушались сумасбродные теории о превосходстве германской расы над всеми другими.
С горечью говорил мне член рейхстага о том, что национал-социалисты развращают молодёжь и хотят превратить её в животных.
И, видимо, Гитлеру это в какой-то мере удалось.
Один из стоявших рядом со мной и тоже переживавших виденную картину в раздумье произнёс:
– Вспомните выступления Геббельса, когда он изгонял из лексикона своих слушателей даже само слово «культура». «Когда я слышу слово «культура» – я хватаюсь за револьвер», – говорил он.