Артем начал выбрасывать за борт намокшее большое ватное одеяло и еще что-то, чтобы облегчить лодку, а я взялась за ведро, но мне стало нехорошо. Когда я подняла голову из воды, я увидела за бортом отвесную массу воды, как мне показалось не меньше чем с дом, а лодка в это время нырнула к ее подножию. Меня снова стало мутить, и я легла прямо в воду, стоявшую в лодке. Поднял меня Артем. Небо и вода были одного цвета, но темно не было. Низко неслись тучи. Лодку продолжало гнать ветром. Шла она бортом и невероятно ныряла. Ветер рвал так же, но впереди перпендикулярно к борту лодки, шли, сбивая гребень, мачта и слани, навязанные Артемом на длинную бечеву. Плывя впереди лодки, они-то и не давали лодке хлебнуть по-настоящему или перевернуться. Лодка, потеряв часть груза, сидела выше. […]
Артем продолжал отливать воду. Я видела только его силуэт на другом конце лодки. Я была, если не вру, привязана к кормовой скамейке. Я не то уснула, если можно уснуть в холодной воде, не то ослабела до бесчувствия — меня сильно измотала морская болезнь.
Очнулась или проснулась я оттого, что лодка ткнулась дном в песок — ее прибило к берегу волной. Солнце было еще не высоко и резануло глаза, отраженное в крупной ряби, какая бывает на мели. Потом я узнала, что было 9 часов — значит, нас носило по воде 16 часов. Озеро 60×40 км. […]
Плыли по Иртышу. Он узкий, берега пустые и там, где проходят сквозь горы, и там, где от берега начинается ровная, как скатерть, степь, обрываются к Иртышу невысоким крутым берегом. Встречи с населением были редки, не в пример плаванью по Волге. Несмотря на бурное начало, настроение у Артема было чудесное […]
Лодка — это дом. В ней так же надо соблюдать чистоту и порядок. Артем относился к этому своему дому ревниво, чего не скрывал. Это чувствовалось в выборе кандидатуры для совместного плавания. И однажды, желая выразить высшую степень осуждения по поводу моего какого-то предполагаемого проступка, сказал: «Да я бы тебя никогда после этого к лодке не подпустил бы».[…]
Весной 1930 года мы, [взяв Леву], отправились в лодке по Волге с верховьев до Астрахани и были в плавании ровно пять месяцев [с 1 мая] до 1 октября. […]
Если первая поездка с Колей была в сравнительно быстром темпе, то теперь мы плыли спокойно, подолгу останавливаясь на стоянках и выбирали их по вкусу. Ночевали всегда на берегу. Лодка стала настоящим домом, в ней даже завелись мыши в ящике с продуктами. […] За все время поездки Лева ни разу не кашлянул, загорел, как чертенок. Если шли под парусом, то есть с попутным ветром, он был обвязан веревкой, конец которой прикреплен к скамейке. […]
Плыли с картой[121]. Знали, к какому селу скоро подойдем. […]
Поездки обдумывались Артемом по-хозяйски. Не помню случая, чтоб у нас чего-либо не доставало. Был даже неприкосновенный запас в виде пары плиток шоколада. Но съедали мы этот запас немедленно.
А когда случилось в другой поездке, что на почте прекратили выплату переводов выше 100 рублей, а [у нас были] два или три перевода по 200 рублей, то мы терпели сильное бедствие и питались несколько дней под Астраханью одними дынями. Дешевле дынь нельзя было купить ничего съестного. Это была карточная система, продажа хлеба втридорога из-под полы и пр., короче говоря, голодное время. […]
Обратно возвращались на пароходе. […]
Левитановская осень разукрасила берега, и с трудом, только при помощи Артема, я узнавала наши лучшие стоянки. Обратное путешествие на пароходе было похоже на перелистывание прочитанной книги. Там иллюстрацию рассмотришь внимательно, там абзац перечитаешь […]
Одна женщина[122], которая была у нас на Ветлуге, узнав, что Артема взяли, пришла к нам. Помолчав, сказала: «Хорошо, что он успел поплавать». […]
1956 г.
Новый Свержень — Столбцы 2 Фанта Веселая
Об отце
Фанта Артемовна Веселая родилась 30 ноября 1924 г. Окончила филологический факультет университета им. Ломоносова. Работала на иновещании Гостелерадио СССР.
Долгое время мне снился один и тот же сон: ко мне приходит отец — оборванный и измученный. Он с отвращением относится ко всему внешнему миру и не хочет никого видеть. Мне непонятно — освободили его или он убежал. Я как-то очень ясно, физически ощущаю свое родство с ним, как ощущала его в детстве, когда любила его за все: за рост, за усмешку, за то, как он пальцами, не обжигаясь, вынимал уголек из костра, и, конечно, за байки и рассказы. Вот один из них: забросил он сеть в Волгу. Впереди на лодке другой рыбак — старик. У того ничего не ловится, видно, сеть дырявая, а у отца, который плывет за ним, полна сеть рыбы. Старик время от времени вынимает свою с несколькими рыбешками и приговаривает: «Хоть говенненька, да наша…»
Когда проплывали Жигули, рассказывал легенду о прекрасной девушке… О том, что все это есть в «Гуляй Волге», ничего не говорил. Я все воспринимала очень живо, как что-то, что было на самом деле.
Я думаю: откуда у меня такой повторяющийся сон? Наверное, глубоко запал в душу совет, который я сгоряча ему дала, когда он рассказал, что ждет ареста: а ты уезжай куда-нибудь… (Если бы, да кабы… знать, что арест действительно будет, и что за этим последует, то совет не так уж глуп. Некоторые так спаслись… А уж отец-то — рыбак, охотник, волгарь…).
Сравнительно незадолго до нашего второго с отцом и Гайрой путешествия по Волге пришел он ко мне на Тверской бульвар и сказал, что сейчас поедем к Гайре (она жила на Арбате). На углу, где теперь ресторан «Прага», отец велел мне дожидаться его в такси, а сам пошел в магазин. Помню, я с ужасом следила за тикающим счетчиком, а отца все не было. Наконец, он появился с тортом, и мы поехали.
Сидели за столом вчетвером: отец, мы с Гайрой и Заяра — тогда еще маленькая. Отец нам пытался объяснить, что хотя он ни в чем не виноват, его могут арестовать. Видимо, его мучила мысль, что о нем будут думать его дети. Впоследствии это подтвердил А. Г. Емельянов, с которым отец одно время сидел в камере. Емельянов рассказывал мне, что отец не раз с тоской говорил — что дети будут знать и думать о нем? Любил он нас всех, рожденных от разных матерей…
Что еще рассказывал Емельянов? Что, когда вызывали отца на допросы, главным обвинением против него было то, что он не писал о Сталине (его роли в революции и пр.). С допросов он возвращался избитым настолько, что Емельянову приходилось его кормить. Такую же услугу отец оказывал Емельянову, и тот говорил, что они подсмеивались друг над другом, находили еще силы. Как ни было тяжко, вряд ли он мог подумать, что дело кончится расстрелом.
Детство у меня было счастливым. Двор, как мне казалось, был у нас лучший в Москве. Большой сад перед домом Герцена, где зимой мы строили крепость, волейбольная и теннисная площадки, заливавшиеся зимой под каток. Крыши и чердаки наших одноэтажных домов (говорят, бывшие конюшни Герцена), кажется, специально приспособлены для игр в «казаки-разбойники». У меня, помню, буквально ноги пели, когда я выбегала во двор. К сожалению, я была поглощена собственной жизнью, и жизнь взрослых для меня шла по касательной. Потому и помню я мало и, в основном, связанное с собственной особой.
Одно время по нашему двору разгуливал привезенный кем-то ручной медведь. Привязанная к собачьей будке, лаяла на нас лисица. Еще одной достопримечательностью нашего двора был корреспондент фашистской газеты Юст, у которого была огромная овчарка. Эта овчарка почему-то привязалась ко мне и почти каждое утро провожала в школу. Однажды в «Правде» появилась большая статья против Юста, которая заканчивалась хлестким четверостишием. Этот стишок я и пропела ему в лицо, раскачиваясь на доске. Вскоре Юст отбыл из СССР. Вместе со своей замечательной овчаркой, относительно которой наш двор решил, что она не просто провожала меня в школу, а бежала потом в германское посольство с донесением в ошейнике.