Одиннадцатый параграф и пришлось мне собрать всех грамотных человек шесть на всю деревню и выбрал из них председателя и секретаря, остальных членами назначил и объявил о присоединении ихой деревни к советской России. Бабы давай плакать, мужики креститься, а председатель солдат Судбищин закрутил ус смеется не робей православные помирать так всем вместе и открытым голосованием на месте порешили переназвать в мою честь Пустосвятовку деревню в Великановку.[…]
Горько и обидно вытряхнули Фильку из инструкторского тулупа, на краткосрочные курсы сунули; три месяца, даром что краткосрочные, а тут день дорог — распалится сердце, в день сколько можно дел наделать… Не понравились Фильке курсы: чепуха, а не курсы.
Умырнул Филька в милицию.
Так заканчивается «Филькина карьера» в «России, кровью умытой»; в двух отдельных изданиях было иначе:
В партию Филька прописался, умырнул Филька в чеку.
В архиве Артема Веселого сохранилось продолжение рассказа о карьере Фильки.
В деревне бушевали чекисты Упит, Пегасьянц и Филька Японец: о их подвигах далеко бежала славушка недобрая.
…Из Фирсановки попа увезли. Ни крестить, ни отпевать некому — кругом на сто верст татарва.
…В татарской деревне Зяббаровке пьяные катались по улице, перестреляли множество собак, ранили бабу.
…Неплательщиков налога купали в проруби и босых по часу выдерживали на снегу.
…Сожрали шесть гусей без копейки.
…Реквизиции и конфискации направо-налево, расписки плетью на спинах.
…Члена комбеда на ямской паре посылали за десять верст за медом к чаю.
…До полусмерти запороли председателя волисполкома «за приверженность к старым порядкам».
Упит был следователем. Каких только дел не вмещал его объемистый портфель! Какой рассыпчатой дрожью дрожала трепетная уездная контрреволюция под его тусклым оловянным глазом! И какой обыватель, завидя скачущих во всеоружии чекистов, не уныривал в свою подворотню: «Пронеси, Господи… Спаси и помилуй, Микола милостивый». Пегасьянц и Филька состояли при нем как разведчики, вольные стрелки. Обвешанные кинжалами, бомбами и пушками, они неустанно мыкались по уезду, одним своим видом нагоняя неописуемый страх на тайных и явных врагов республики.
Долго деревня кряхтела, ежилась, а когда достало до горячего, посыпались в город скрипучие жалобы, приговоры обществ, ходоки. Ходоки напористо лезли на этажи, к зеленым столам и выкладывали обиды. На места выезжала специальная комиссия, большинство жалоб подтвердилось, выплыли и новые концы.
Пока велось следствие, удалая тройка грызла решетку в бахрушинском подвале. Томились от безделья.
Филька:
— Я тут ни при чем, не своя воля… У меня, сучий рот, покойный отец коренной рабочий из маляров, вся слободка скажет… И сам я парень хошь куда, чево с меня возьмешь — горсть волос?
Пегасьянц:
— Во мне кровь горячая…
Упит молчал, беспрерывно заряжая трубку сладчайшим табаком.
Скоро двоих отправили в Губтютю (Губчека), а Фильку предчека Чугунов вызвал к себе:
— Гад.
Филька заплакал:
— Я ни в чем не виноватый….
— Гад […] — И деревянной кобурой маузера по скуле. — Иди.
Филька выполз из кабинета на четвереньках. Его разжаловали в канцеляристы и под страхом расстрела запретили выезжать за черту города. Однако звезда его славы не лопнула. Знать, от роду счастьем был награжден татарским, широким; сидел Филька на своем счастье, как калач на лопате:
— Эх-хе, но… Ехало-поехало и ну повезло…
Назначили Фильку комендантом могил.
С конвойцами заготовлял в лесу ямы, провожал приговоренных в последнюю путину, «на свадьбу», без промаха стрелял в волосатые затылки (плакали морщинистые шеи), зачищал снегом обрызганные кровью валенки и, откашливая волнение, валился в ковровые санки, скакал домой […]
Работа Филькина не хитрая, а занятная, и он так к ней пристрастился, что когда долго не было операций — захварывал, дичился людей, плакал; зато после хорошей ночи зверел весельем, в слободке на вечорках всех ребят переплясывал и морозу совсем не боялся, разгуливая в папахе и в одной огненно-атласной рубашечке, перетянутой наборным черкесским поясом. Днями спал или в комендантской с дружками в карточки стукался; ночами, если не было «свадьбы», уходил гулять на Мельницы, а то в Дуброву. Слободские ребята дали ему новое прозвище: «Комендант в случае чего».
В чека всю ночь горели огни, в кабинете преда коллегия планировала детали большой операции. По столу были разбросаны донесения, сводки и карточки людей, которые где-то еще строили козни или в кругу своих семей беспечно доедали свои последние обеды: дни их и дела их были уже подытожены.
Коллегия заседала в мезонине, а внизу по коридорам слонялись сотрудники в предвкушении дела.
Филька не спал третью ночь и, имея охоту развлечься, постучал в стенку тяжелой серебряной чернильницей, которая сияла на комендантском столе для фасону, чернила же наливали в простой пузырек.
На стук явился начальник конвоя.
— Есть?
— Двое дожидают.
— Кто такие? Какой губернии?
— Контры, я чай, из Саботажницкой губернии в Могилевскую пробираются, так вот за пропуском пришли, — доложил конвоец; челюсти его были крепко сжаты, а в бездумных глазах, как челноки, сновали мрачные молнии.
— Введи, — приказал Филька и устало откинулся в обитое синим шелком ободранное кресло.
Втолкнутый конвойным, в комендантскую щукой влетел татарин в рваном бешмете, а за ним — белобрысый крохотный мужичонка, похожий на стоптанный лапоть.
В пучине препроводительных протоколов тонул усталый глаз. Филька почитал с пятого на десятое и все понял: татарина звали Хабибулла Багаутдян, другого — Афанасием Цыпленковым. Присланы они были из дальней Карабулакской волости. Князь — самый крупный в деревне бай, имевший шесть жен и косяк лошадей, — обвинялся в неплатеже налогов, спекуляции и организации какого-то восстания. На двух страницах перечислялись качества Афанасия Цыпленкова: он ярый самогонщик, он отчаянный буян, он искалечил у председателя корову, сына родного чехам продал, убил соседа за конное ведро и прочия и прочия… У Фильки в глазах зарябило.
«Фу ты, черт побери, — подумал он, разглядывая его рожу, похожую на обмылок в мочалке, — мокрица мокрицей, а какой зловещий мущина…»
Он подманил к столу татарина и бросил ему первый навернувшийся вопрос:
— Законного ли ты рождения?
Багаутдян полой бешмета вытер красное, залитое жиром лицо и мелко-мелко залопотал:
— Фибраля, вулсть, онь не спикалянть, присядятль цабатажник, члинь Абдрахман, биллягы, джиргыцын… — Упал на колени и, захлебываясь страхом, заговорил на родном языке.
Выкатив глаза и раскрыв рот, Филька беззвучно смеялся, а конвойный Галямдян пересказал слова Хабибуллы:
— Ана говорит, товарищ, прошу низко кляняюсь проверить мои дела, ни адин раз в жизни не был буржуем, а с него контрибуцию биряле, лошадка биряле, барашка биряле, ямырка биряле… Брала Колчака, берет и чека. Подушка продал, две самовары продал…
— Встань, несчастный магометанин, — равнодушно сказал Филька Багаутдяну, все еще ползающему на коленях и не смеющему поднять лица от заплеванного пола.
— Товарищ, товарищ…
— В подвал.
Кланяющегося татарина увели.
В комендантской было тихо, только от двери наплывали рыхлые вздохи осьмипудового конвоира Галямдяна да где-то за двумя стенками взвизгивала машинистка Кутенина.
Афанасий Цыпленков часто мигал, с придурковатым видом оглядывал потолок, заметив под ногами натаявшую с лаптей лужу, поспешно вытер ее шапкой и шапку сунул за пазуху.