II
В углу, на белом как снег потолке, протянулась, ломаясь, тоненькая трещина. Хисун смотрел на нее бездумно и долго, пока не устали глаза и трещина, а с ней и весь угол потолка не заколебались и не поползли куда-то. Хисун закрыл глаза, и, как это часто бывало, когда он закрывал глаза, перед ним в густой черноте поплыли, кружась, цветные огненные хлопья — оранжевые, красные, желтые…
Рука болела в запястье. Хисун слегка — насколько позволял гипс — пошевелил пальцами; боль, казалось, прекратилась, но затем началась опять, тихая, ноющая, надоедливая до тошноты.
Зачесалось лицо под бинтом. Хисун осторожно просунул палец здоровой руки под бинт, потер. Головой старался не двигать: от резких движений через лоб и через висок к затылку пробегала стремительная, как электрический ток, боль. Палатный врач сказал, это пройдет. Рука тоже заживет. «Воистину отделался ты легким испугом, — шутил он. — В рубашке родился». А могло бы кончиться иначе. Вообще мог бы быть конец всему. Хисуну снова, в который уж раз только за сегодня, сделалось жутко. Явственно представилось: на рельсах лежит смятое, исковерканное тело — его тело.
Странно, а в тот момент совершенно не испугался, хотя в голове вспыхнула абсолютно трезвая, отчетливая и одинокая в какой-то удивительной пустоте мысль: «А ведь я под колеса лечу». Потом столь же отчетливо на страшно малое мгновение перед глазами возникло исхудалое, полудетское лицо жены; его сменило лицо сына, серьезное, насупившееся; затем почему-то мелькнула белобрысая физиономия Юрки Шика; Юрка улыбался, но от него несся громкий, пронзительный женский крик… Уже в больнице Хисун понял, что кричала какая-то женщина, проходившая по путям.
В тот день возле конторы депо ему повстречался Захар Кондратьич Городилов, старший машинист сорок седьмой, или просто «старший», как звал его Хисун. Машинист получил зарплату, Хисун же шел за ней. Походило, что это были последние деньги, которые они заработали вместе, на одном паровозе. В депо прибыла новая партия тепловозов. Паровозы почти в полном составе снимались с линии — отправлялись на другие дороги, передавались на заводы, ставились в запас.
— Ну, Анатолий, — здороваясь, Захар протянул непомерно длинную свою руку, — хочу оформляться на карьер. Покуда место есть, надо пошевеливаться, не то вовсе без работы накукукаешься.
— Ты же вроде на маневровые собирался?
— Занято все.
— А в город, на пассажирские?
— Да ты чо мелешь-то! На маневровые не выходит, а ты — пассажирские!
— Иван Кондратьевич сумел вон.
— Сравнил! Брат-от, он хоть всю железную дорогу на чо другое замени, не отступит — отвоюет место, ни копейки не потеряет. Иван-от, он не нам с тобой чета… Ладно и на карьер. Ты тоже поворочай мозгами-те. Сымут с эксплуатации сорок седьмую, где робить будешь?.. Ну, прощевай покуда!..
Он был хороший, добрый человек, Захар Кондратьевич. Хисун с тоской смотрел на его присогнутую, покачивающуюся в такт шагам длинную спину. Было горько и больно не только оттого, что Захар Кондратьевич покидал сорок седьмую, и не только оттого, что ему, Хисуну, тоже предстояло проститься с ней; на душе скребло от мысли, что даже Захару Кондратьевичу приходится оформляться на карьер. Прежде туда спроваживали самых отпетых, таких, на кого уже махнули рукой: неисправимых бракоделов, лодырей, раззяв. Ездили они там на столь же безнадежно плохих паровозах; случалось, что по пьянке сваливали машины в траншею, калечились, шли под суд…
Получив зарплату, Хисун зашагал в сторону вокзала, к пельменной. На переходном мосту, заслышав по радио голос маневрового диспетчера, подумал: «Переквалифицироваться бы, зараза, в составители или сцепщики. Им что паровозы, что тепловозы — один хрен».
Именно оттуда, с сортировочных путей, где главным образом и работают составители и сцепщики, и унесли его вечером санитары «скорой помощи». Забравшись на тормозную площадку — как ни пьян был, а сумел каким-то чудом, — Хисун свалился с нее, когда вагон тряхнуло на стрелке.
Больные в палате, как и во всей больнице, делились на «ходячих» и «неходячих». Сейчас «ходячие» собрались возле чьей-то кровати у самых дверей и довольно азартно, хотя и вполголоса, обсуждали разные международные новости. Внезапно разговор прервался. Кто-то вошедший произнес:
— Здравствуйте, товарищи.
Хисун бережно повернул голову. В дверях стоял секретарь партбюро депо Овинский. Завидев Хисуна, кивнул и улыбнулся сдержанно, едва ли не одними глазами.
Усевшись на краешек постели — стула поблизости не оказалось, — Овинский сообщил, что виделся с врачом; пересказал, о чем они говорили, повторил шутки врача: «Повезло вам, легким испугом отделались, в рубашке родились».
После паузы спросил:
— Зачем вас на сортировку-то понесло?
— Не знаю… — Хисун лежал на спине, уставившись в знакомую трещинку на потолке. — …Может, поглядеть хотел…
— Маневров не видели, что ли?
— Не знаю… Может, поучиться хотел, зараза.
— Поучиться? После пельменной? Ничего не скажешь, момент подходящий… У кого же поучиться-то?
— Составительские бригады при любой тяге остаются…
— А-а… Понятно…
Овинский усмехнулся, покачал головой.
— Скажите, Анатолий, разве прежде мыслима была станция без стрелочников? А теперь что в Крутоярске-втором? Централизация стрелок. Нет стрелочников. Нет!.. Спохватись вовремя ваш старший машинист Захар Кондратьевич Городилов, начни, как другие, учиться в вечерней школе, — работать бы ему сейчас на тепловозе, водить поезда на главном ходу. А где он сейчас?.. Но он уже пожилой человек. Вам же еще жить и жить. Вам еще сына вырастить надо… Вот вы едва не угодили под колеса. Чудом избежали смерти. Но есть другая смерть. Не физическая, а иная. Думаю, вы понимаете меня.
Хисун перевел взгляд на потолок. Долго молчал. Лицо его в белом обрамлении бинтов казалось восково-желтым.
— Что же вы мне посоветуете? — тихо произнес он наконец.
— Прежде всего бросить пить.
— Ну, брошу. А дальше что?
— Дальше?.. Приглядимся к вам, проверим вас основательно. Если на прежнем поставите точку, пошлем на курсы тепловозников. Вас можно послать — у вас семилетнее образование.
Хисун горько усмехнулся.
— Вы что, не верите мне? — спросил Овинский.
— Вам-то я верю…
— Так что же?
На какое-то время снова установилось молчание.
— Говорят, у вас отчетное собрание будет, — неожиданно для Овинского сказал Хисун.
— Да, будет.
— Ну вот.
— Что — ну вот?
— Говорят, не выберут вас…
— Кто говорит?
— Захар Кондратьевич хотя бы.
— Он же беспартийный, откуда ему знать?
— А брат его, он-от все знает, даром что в пассажирском депо теперь… Да вы и сами вроде уходить собрались.
— Сам? Это что, тоже Ивана Грозы версия?
— Слухи такие ходят…
— Вздор!.. Вздор, Анатолий, вздор. Не выберут — другое дело. Но сам!..
Овинский отрицательно покачал головой. Потом, потерев колени худощавыми подвижными руками, добавил тише:
— Сам ни за что… У меня, брат, в депо долгов полным-полно.
— Какие же у вас долги?
— Какие?.. Да вот хотя бы перед товарищем Хисуном долг… Давнишний, еще с осени.
Лицо Хисуна дрогнуло, странно сморщилось. Шмыгнув носом, он отвернулся и сказал сипло:
— Что ж вы, о каждом человеке помнить должны?
— Должен, Анатолий, должен… И вообще если уж серьезно судить, так я по-настоящему-то только начинаю работать. Только начинаю.
Он встал.
— Выздоравливайте. И хорошо подумайте обо всем, что я вам сказал. Время у вас для этого сейчас есть. Ну, до свидания!..
Выйдя из корпуса, в котором лежал Хисун, Виктор Николаевич остановился, собираясь у кого-нибудь спросить, где помещается туберкулезное отделение.
На деревьях больничного сада галдели птицы. В воздухе вместе с едва ощущаемым ветром проносились трепетные струи тепла. Снег между деревьями лежал грязный, осевший. Садовые дорожки поблескивали сырой ноздреватой наледью. Был апрель.