Встреча с Лихошерстновым усилила в Соболе беспокойство. Долговязый громила из Крутоярска чем-то — Александр Игнатьевич не успел еще разобраться чем — удивительно понравился ему, и теперь к чувству неловкости за себя и за Таврового прибавилось чувство симпатии и жалости к Лихошерстнову.
Но с другой стороны, если рассуждать объективно, у Таврового были все основания претендовать на должность начальника тепловозного депо.
Словом, получилось что-то весьма запутанное и досадное, и Александру Игнатьевичу хотелось поскорее поставить точку на этом деле. Ему тем более хотелось поставить точку, что он испытывал нудящее, нетерпеливое желание вернуться к тем, другим, интересным, значительным и неотложным делам, с которых он начал свой день. Разговор по селектору касался их же, и сейчас, в присутствии Таврового, Александр Игнатьевич испытывал что-то похожее на состояние человека, который, сильно проголодавшись, накинулся на еду и которого кто-то вынудил оторваться от нее.
Федор Гаврилович просиял и еще более вспотел.
— Разве Лихошерстнов не остается? — спросил он, энергично орудуя платком.
— С чего ты взял?
— Он мне сам только что в приемной…
— А-а… — протянул Соболь и отвел глаза в сторону. — Остается-то он остается, только не начальником, а машинистом.
— Машинистом?
— Сам попросился. Правда, в другое депо, в пассажирское, на паровоз. Ты позаботься там, в отделении, как приедешь. Чтобы приняли хорошо, машину чтоб сразу дали…
— Как же, как же, обязательно! Я понимаю… Машинистом, значит. Непосредственно на локомотив. В рабочий класс двинул.
Федор Гаврилович плотнее уселся в кресле, отвалился массивной своей фигурой к спинке, свободней, шире положил руки и раскинул плечи. Хохолок над его лбом разом сделался приметнее, круче; и седина на высоких висках, и золотые дужки очков, и квадратные, без оправы, стекла засверкали внушительнее, увереннее, ярче.
— …А знаешь, Александр Игнатьевич, пожалуй, он правильно рассудил. Чем машинистам не жизнь? Деньги лопатой гребут, ответственности никакой, почета — выше головы. А сколько всяких льгот! До пятидесяти пяти лет поездит — и на пенсию. Этакий буйвол в пятьдесят пять лет на пенсию! Да он, не работая-то, еще столько же проживет. Не-ет, как ни крути, а Лихошерстнов похлестче нас с тобой устроился.
— Ну и слава богу! Пусть ездит на здоровье.
Александр Игнатьевич произнес это, едва не оборвав Федора Гавриловича, с той неожиданной категоричностью и живостью, с какой занятые люди дают понять засидевшимся посетителям, что разговор исчерпан. Рассуждения Таврового уняли вдруг в Соболе беспокойство за Лихошерстнова, и теперь, когда перестало скрести на душе, он с особой остротой почувствовал, как бесполезно уходят минуты и как то, важное, интересное, ждет его.
— Прости, Федор Гаврилович, дела. Когда примешь депо, позвони.
III
Это было необыкновенное утро. Ира почувствовала себя вдруг так, как если бы она встала наконец после долгой, тяжелой болезни, встала абсолютно здоровая, легкая, ясная. Никакие воспоминания не тяготили ее: казалось, в душе совершенно не осталось места прошлому. Было только желание и ожидание счастья, ощущение радости в себе и вокруг себя. Когда Ира проснулась, каждый предмет в комнате купался в ярком, лучистом свете. Замерзшие, в белых мохнатых узорах окна были пронизаны потоком света и сверкали великим множеством мелких искринок — желтых, синих, оранжевых, красных. В комнате было тепло. Ира слышала, как в голландской печи, дверца которой выходила в переднюю, звонко пощелкивали и потрескивали дрова. Но представлялось, что это ласковое, мягкое тепло идет не от печи, а льется через окно вместе с ярким, живым сиянием утра.
Ира проснулась поздно, потому что засиделась ночью — готовилась к экзамену. Быстро скинув одеяло и усевшись в кровати, вся открылась яркому, лучистому теплу комнаты.
Счастливый взгляд ее скользнул по длинной линии полусогнутых ног. Свет солнца, ласковое тепло комнаты, ощущение красоты и легкости своего юного, гибкого тела радостно и непонятно волновали ее.
Она была одна дома. Антонина Леонтьевна ушла к родственникам, взяв с собой Алешу. Ира позавтракала — наскоро, даже не согрев себе чаю, — и снова засела было за учебники и конспекты. Но сегодня у нее все валилось из рук. Слишком чудесно было это сияющее утро, слишком явственно заговорило вдруг в Ире ощущение радости жизни, слишком молодо и томительно ныло в сердце и во всем теле желание и ожидание безвестного счастья. «Еще успею», — мысленно произнесла она, безотчетно улыбаясь.
Подчиняясь непонятному беспокойному зову, она вышла из дома, чтобы погулять немного.
На тротуарах прозрачным слоем лежала пороша. Озаренная солнцем, она горела цветными искрами. И все вокруг было залито ярким, слепящим светом. Казалось, мир только открылся и солнце только родилось — до того оно было свежо и ярко.
Сад на набережной стоял безмолвный и весь белый. Заиндевелые деревья причудливо смешались, скрестились ветвями и были как морозный узор на стекле. Ира пересекла сад, вышла на край высокого берега. Огромное поле замерзшей реки раскинулось перед ней. За рекой уходили в бескрайнюю глубину синие лесистые вершины гор. Оттуда, из-за реки, от лесов и гор ощутимо, остро, как запахом, тянуло тишиной и далью. Безвестная тишина эта и безвестная даль смутно волновали — то ли звали к себе, то ли навевали еще какие-то тревожные, неясные желания.
Сбежав вниз, Ира отошла от берега по заснеженному льду. Остановилась, прислушалась. Вот кто-то кашлянул на середине реки: с той стороны к городу шел мужчина. Вот у городского берега звякнуло ведро: женщина направлялась за водой к проруби.
Ире захотелось посмотреть на прорубь, и она, не раздумывая, поспешила к ней. Прорубь была большая — делалась для полоскания белья. Ира остановилась у невысокого ледяного барьерчика. Густо-синяя, словно краска, вода струилась в голубой прямоугольной вырезке. Вода не издавала ни малейшего шума: ни журчания, ни всплеска — ничего, будто кто-то выключил звуки. Видеть видно, а слышать не слышно.
Ира вернулась домой полная новых радостных впечатлений, но все так же томимая беспокойной, острой, милой сердцу, непонятной тоской.
В кабинете отца зазвонил телефон, Ира бросилась к нему. Звонил Игорь Соболь.
— Ваш папа превратил меня в агента по снабжению. Мотаюсь по городу, выклянчиваю у местных промышленных магнатов кое-какие материалы для нашего бедненького депо. Сейчас вот образовалось окно минут на пятьдесят — шестьдесят.
— Окно? — Ира рассмеялась. — Что это еще за окно?
— По-нашему, по-железнодорожному, окно — значит перерыв в движении.
— Иными словами, у вас образовался час свободного времени?
— Именно. Не ведаю, чем заполнить его.
— Господи, да заходите к нам!
— С удовольствием.
— Но на час, не дольше. У меня сегодня экзамен.
Она обрадовалась, что у нее будет гость. Напевая, побежала посмотреть, все ли хорошо прибрано в доме. В передней немного задержалась у зеркала: скользнула довольным взглядом по раскрасневшемуся лицу, широким движением руки откинула назад увесистую длинную прядь волос, дернула кофточку.
Игорь Соболь по-прежнему часто заглядывал к Тавровым.
Полтора с лишним месяца минуло с того дня, когда Федор Гаврилович вернулся из своей последней командировки в управление дороги, вернулся уже в новой должности. Через отца, через Антонину Леонтьевну, которой Федор Гаврилович, как всегда, подробно рассказывал о своих делах, до Иры, словно рокот отдаленных событий, докатывалось происходящее в депо. Она знала, что там сейчас очень трудно. Плохо с помещением, плохо с оборудованием, плохо с материалами. И еще с чем-то плохо. Ира не представляла, как все это выглядит на деле, как не представляла себе самого депо, но она чувствовала дыхание суровой, трудной и страшно ответственной жизни, которая клокотала там, за городом, за рекой, на станции, именуемой Крутоярском-вторым. И во главе этой жизни — отец. С ним Игорь Соболь и еще какие-то люди — инженеры, командиры, слесари, машинисты.