— Спасибо, милые рыцари!
Вадим снял жухлый, пахнущий мокрой овчиной полушубок и забросил его на верхнюю полку купе. Надо было бы его просушить, а для этого отдать проводнице — так звали уборщицу вагона, хотя никуда этот вагон ей сопровождать не приходилось, он стоял в тупике и служил чем-то вроде гостиницы для командировочных железнодорожников, — но Вадим так устал, что, казалось, силы его полностью исчерпались: до купе добрался, а уж сделать еще несколько шагов куда-то он просто не сможет. Сняв сапоги, повалился на постель.
Что и говорить, ноченька выдалась: ай да ну! Снег валил — бери его пригоршнями прямо в воздухе. Тяжелый, крупный, сырой. На земле он превращался в вязкую жижу. А делать все надо бегом. В эту ночь только бегом. Соседняя сортировочная станция зашилась, и оттуда прибывали поезда, сформированные в беспорядке. Составители и сцепщики говорили про такие поезда: «целая деревня». Каждый поезд надо делить на двадцать — тридцать частей, растаскивать по путям. Сортировать.
В прежние дежурства таких «деревень» прибывало две-три, а то и одна.
За все дежурство ни передышечки. Вспоминая бывших своих коллег, помощников машиниста или слесарей из депо, Вадим усмехался незлобиво: «Курортники!» И все-таки было хорошо сознавать, что хватает выдержки работать и учиться! Не в вечернем техникуме, где половина зачетов — липа, а на курсах, где год — за три, где будто в армии марш-бросок с полной выкладкой. Может он, оказывается, и такое. И хорошо было обрести решимость окончить курсы.
Особое удовольствие доставляла мысль: он вкалывает на станции, а Оля знать ничего не знает. Хватает у него выдержки скрывать.
…Он лежал в полузабытьи, не позволял себе заснуть. Произносил мысленно: «Вот сейчас встану, разденусь и лягу как следует», но снова погружался в полудрему.
До него донеслось из отдаления: «Спит небось. Он вроде с ночи». Голос проводницы, резкий, грубоватый. Вадим разом очнулся. Казалось, он слышал и тот, второй голос, слышал, кому отвечала проводница. «Идите, жалко мне, что ли», — это опять проводница. «Оля!» — с необъяснимой поразительной уверенностью подумал Вадим. Охваченный волнением, вскочил, откатил дверь. Да, по коридору шла Оля.
Сказала тихо:
— Как хорошо, что ты не спишь!
— Только прише-ол.
— Как хорошо!
Она стояла у двери, в коридоре. Вадим ринулся в купе, расчистил место на второй нижней полке:
— Входи! Садись!
Оля села. Вадим механически толкнул дверную ручку. Дверь закрыла купе, щелкнув замком. Вадим испуганно посмотрел на Олю, готовый откатить дверь назад. Но Оля не обратила никакого внимания на то, что он сделал, сняла шапочку, огляделась в нерешительности.
— Я вот сюда, — Вадим взял у нее шапочку, мокрую, поблескивающую, отряхнул ее и повесил на крючок под верхней полкой. — Может, ты и пальто… Здесь тепло. У нас хорошо топят.
Она встала, сняла пальто. Костюм ее был не по-зимнему легок: белая, с тонкой розовой полоской кофточка с короткими рукавами, клетчатая юбочка. Все свежее, чистенькое.
— Че-ерт, а я-то! — он растерянно оглядел себя. — Ты выйди, что ли, пока.
— Ничего, ничего!.. Я никогда не видела тебя в этом.
— Хоть обу-уюсь.
Он с трудом натянул взмокшие сапоги.
— Как это ты… так вдруг сюда?
Она промолчала.
— Что-нибудь случилось?
Оля снова не ответила.
— Что произошло, Оля?
— Произошло, — отозвалась она тихо, с хрипотой. — Произошло.
— Что… Что, Оля?
Она начала рассказывать, с усилием подыскивая слова и собираясь с мыслями. Сначала Вадим слушал ее. А потом случилось невероятное. Он смотрел на ее чистое, бледное, со слабым румянцем лицо, ее волосы, широко стекающие на спину, на ее грудь, очерченную с неизъяснимой мягкостью, и кружево, просвечивающее на ней сквозь тонкую материю блузки, смотрел на всю ее, Олю, легкую, хрупкую и вместе с тем налитую какой-то робкой, сдержанной, едва пробивающейся полнотой, и понял, что нет для него ничего прелестнее этого беззащитного, хрупкого существа, нет никого дороже ее, Оли, что бы ни разделяло их.
Она продолжала рассказывать: этот известный певец Виригин, оказывается, он в Старомежской опере… взяла дипломы, чтобы поговорить с ним… Вадим сидел не шелохнувшись, как если бы весь обратился в слух, но на самом деле он чувствовал, что случившееся с Олей где-то там, в театре или еще где-то, какое бы значение оно ни имело для нее, стало сейчас несущественным для него, отодвинулось на задний план, отступало все дальше, дальше, и совсем иное волнение овладело им. Она рассказывала, а Вадим то и дело терял нить ее речи, и наступил момент, когда он перестал слушать, понимать Олю, и казалось, даже голос ее перестал звучать в купе.
Он взял ее руку.
— Оля!
Она запнулась было, но неуверенно продолжила рассказ.
— Оля… послушай…
Он стиснул ее руку и выпустил. Глаза Оли расширились в изумлении, растерянности или даже в испуге. Тогда он снова взял ее руки и, прижавшись к ним лицом, долго сидел неподвижно, собираясь с волей, одолевая себя, свое опьянение, дожидаясь, когда сердце перестанет стучать так гулко, так громко, что кажется, когда он скажет что-нибудь, голоса его не будет слышно.
— Ты забудь, Оля! Ты забудь это… Милая ты моя! Я не знаю, что я могу. Ты скажи — я все, все!.. Забудется, Оля. Все пройдет, все забудется. Я не знаю, что я могу, но все, что смогу…
Сердце его снова начало бешено биться, но он снова овладел собой и лишь положил голову ей на колени.
Они долго неподвижно сидели так.
Оля подняла голову Вадима, потом взяла его за руки и встала. Он поднялся вместе с ней, потому что она продолжала держать его руки.
— Оля! Что, Оля? — то ли вопрошающе, то ли моляще произнес он.
— Вадик ты мой, Вадик! Спасибо! Ведь я все знаю. Знаю, какой ты, как много ты… Спасибо, родной! Я пойду.
— Куда?
— Еще не знаю.
Она взялась за дверную ручку, и тогда Вадиму сделалось жутко.
— Оля!
— Милый, хороший, спасибо! Пойду.
Ей не сразу удалось откатить дверь. Нажала на ручку одной рукой, дернула — дверь не тронулась с места. Оля дернула двумя руками. Дверь не поддавалась. Оля дернула еще, и дверь легко откатилась — так быстро, так неожиданно, что Оля чуть не упала. Оля рассмеялась и, удивившись тому, что смеется, кивнула Вадиму и вышла.
Снег, снег… Столько его насыпало, что кажется, по траншее идет поезд. Оля вспомнила, как отец рассказывал про эти места: задала загадку природа — на пятачок диаметром в семьдесят — восемьдесят километров обрушивает снега больше, чем на иную область. Словно бы снежным тучам доставляет удовольствие толпиться именно над этим вот пятачком. Или же пятачок, пуская в ход какую-то таинственную силу, сам притягивал к себе снежные лабазы неба.
Пассажиры ахали у окон.
Оля ехала в Ручьев. Повидать отца. Зачем — сама как следует не знала. Может, рассказать обо всем, что у нее случилось: с балетом теперь уж в самом деле покончено, но и институт этот ей в тягость, и, рассказав отцу обо всем этом, разобраться в себе. И конечно, услышать, что скажет он… Может, ехала, чтобы признаться ему, как много задолжала денег и вообще наделала глупостей, — тогда не так будет угнетать чувство вины перед ним. Наконец, ее просто очень потянуло к отцу. Обнять его, приласкаться к нему, большому, доброму, никогда ничего не навязывающему ей.
Поезд замедлил ход. Наверно, опять непредвиденная остановка. Снегопад перечеркнул расписание.
Так и есть, станция. Небольшая. Вокзальчик лишь частично виден за сугробами. «Талая», — прочла Оля наверху фасада. Свисавшая с крыши снежная подушка полузакрыла последнюю букву.
От двери вокзальчика к станционным путям проделан коридор. В нем стояла группа людей. Фуражка дежурного — будто капелька красная на снегу. «Как ему не холодно? — подумала Оля. — Остальные вон в каких шапках». Подумала и ойкнула: узнала среди стоявших рядом с дежурным Васю Николаева.