— Ира, ты судишь слишком односторонне.
Она словно не слышала его.
— Как ты мог! Ведь все, что сделали с ним, это же… это же… я просто не знаю, я просто не знаю!.. Как ты мог!.. Я прошу… ты должен пойти сейчас туда, к нему…
Даже не дослушав ее, Виктор отрицательно покачал головой.
Ира растерялась. Она понимала, что должна, обязательно должна настоять на своем, что в противном случае она просто предаст отца. Но до сих пор Ира никогда ни в чем не возражала мужу, она не могла, не умела не соглашаться с ним, не верить ему; ее преданность Виктору была столь же восторженной и цельной, как и преданность отцу.
Раздираемая этим противоречием, она снова разрыдалась.
Самое большое, что должен был сейчас сделать Виктор, это сказать какие-то слова сочувствия или хотя бы смолчать. Случилось иначе. Впервые Овинский не понял жену. Уверенный, что ее слезы — это покушение на его самолюбие, что она добивается, чтобы он шел «туда» и немедленно сделал какие-то шаги к перемирию с Федором Гавриловичем, он снова с возрастающей запальчивостью заговорил о тесте. Он хотел тотчас же, вот тут же доказать свою правоту и неправоту тестя, заставить Иру посмотреть на конфликт его, Овинского, глазами.
Сначала Ира почти не вслушивалась в те резкие слова об ее отце, которые он говорил сейчас (и которые не успели сорваться у него в столовой). Но, убедившись, что муж совсем не думает о ней, не понимает ее, начала вслушиваться. Безжалостная резкость этих слов потрясла ее, и они произвели на нее действие совершенно обратное тому, чего добивался Виктор.
— Прости меня, — сказала она вдруг с поразившей его неожиданной холодностью, — я пойду. Как они там? Прости, не сердись…
Виктор вспыхнул. Ира еще не успела выйти из комнаты, как он схватил плащ и кепку и толкнул дверь.
Он решил, что вернется лишь поздно вечером и тем самым проучит жену. Но чем дольше бродил он по городу, тем острее чувствовал, что сам своим уходом казнит себя. Казалось, с каждой минутой, что он проводил сейчас один, Ира все более отрывалась от него. Под конец Виктор испытывал почти физическую муку, как если бы от него отрывали часть его тела.
Виктор не выдержал и помчался домой. Когда он взялся за дверь их комнаты, ему стало жутко от мысли, что он не найдет там Иру. Но Ира была там.
После всего, что он перенес, бродя один по улицам, возможность снова обнять жену представлялась счастьем, какого еще никогда не было. С немой мольбой он взял ее за плечи, и она, так же, как и он, полная ожидания, тотчас же припала к нему.
Но трещина осталась. Они по-разному чувствовали ее. Виктор видел лишь, что отношение каждого из них к Федору Гавриловичу осталось неизменно. Ира же не могла забыть: он не понял ее, когда она плакала в их комнате; ждала — поймет, объяснится. Время шло, она перестала ждать.
Теперь, пристальнее присматриваясь к мужу, Ира все яснее видела, как он изменился в последнее время и как непохожа их теперешняя жизнь на то, что было между ними до женитьбы и в первые дни после женитьбы. Она с тоской вспоминала те счастливые дни их удивительного единения, когда каждый не только рассказывал о себе абсолютно все, но и сам слышал, чувствовал все, что думал и переживал другой.
Виктор почти ничего не рассказывал Ире о своей работе. Сначала он молчал лишь о том, что представляло партийную тайну, а затем в нем выработалась привычка вообще молчать дома о своих делах. Виктор еще более замкнулся, когда открыл, насколько он мало подготовлен и беспомощен как горкомовский работник.
Партийные работники не выпускаются техникумами или институтами. Лучшие из них — это практики жизни; как общественные деятели они начинают в самой ее гуще, где-нибудь в заводской комсомолии. Они выпестовываются самой жизнью и, следовательно, сильны знанием жизни. Самое ценное и самое решающее достояние их — народная, житейская мудрость.
Именно таким был секретарь горкома Хромов. Овинский восхищался его умением проникнуть в самую суть жизненных явлений. Часто на заседаниях бюро, взяв слово после того, как все наговорятся до хрипоты, запутают обсуждаемый вопрос, запутаются сами, Хромов удивительно просто — в простых, обычных словах, держась так естественно и спокойно, что забывалась официальность обстановки, — открывал собравшимся существо дела, самое его зерно.
Как Овинский ни возражал поначалу против того, чтобы перейти из отделения в горком, новая работа вскоре полюбилась ему, захватила его. Восхищаясь Хромовым, Виктор мечтал стать таким, как он. Возможно, что в мечтаниях его присутствовала частичка честолюбия — а кто из живущих и творящих на земле полностью свободен от него? — но более всего им руководила романтическая жажда больших дел и желание так перевернуть, изменить, поставить все в городе, чтобы жизнь людей разом поднялась на несколько ступеней выше.
Теперь он хотел навсегда посвятить себя общественной деятельности. И чем больше Виктор хотел этого, тем все яснее, острее сознавал, как неправильно он начал — как мало знает жизнь людей, прежде всего жизнь производства и людей производства. Глубинные явления и конфликты, возникающие там, в цеховых низах, у машин, у слесарных тисков или формовочных столов, были для него закрытой книгой. Приезжая на заводы, Виктор чувствовал, какой он никудышный советчик для секретарей первичных парторганизаций, не говоря уже о партгрупоргах. Словом, Виктор убедился, что багаж, которым он располагал, слишком легковесен для того пути, в который он хотел пуститься.
В горкоме Овинскому лучше, чем другим, удавалась подготовка докладов, отчетов, резолюций. Его усиленно загружали этой работой, уважали и ценили за то, что он превосходно справляется с ней и все реже поручали ему практические дела. Виктор понял, что рискует остаться присяжным составителем разного рода горкомовских бумаг.
О своем открытии он ничего не сказал Ире. Не сказал не только потому, что привык молчать о своей работе. После успехов в прошлом — в отделении — было трудно признаться, как, в сущности, скверно складываются дела в настоящем. Но ни в чем не признавшись жене, он все-таки доставил ей новую боль. Он сделался раздражительнее, в нем прибавилось суровости, жестокости, которой, впрочем, у него и прежде всегда хватало. И главное — Ира заметила вдруг, как он особенно ощутимо отдалился от нее.
Ира была слишком молода и неопытна, чтобы предпринять в этой сложной обстановке какие-то самостоятельные и благоразумные шаги. Временами ей делалось очень одиноко, и тогда она с мучительной тоской ждала — вот придет муж и как-то само собой случится, что все выяснится, все вернется к прежнему, к лучшему. Виктор же не замечал ее ожидания, как не замечал своего невольного эгоизма, тех перемен, которые произошли в нем.
Он прозрел, понял все потом, много позже, когда уже разразилась катастрофа и уже ничего нельзя было восстановить.
Чуткость — пища любви. Почему мы столь часто забываем эту простую истину? Почему мы не жалеем усилий, чтобы анализировать явления огромных масштабов, происходящие вокруг нас, и вместе с тем нередко бываем рассеянны и нетерпеливы, когда требуется понять кого-то из самых близких нам людей? Или почему даже в самом обычном разговоре не все мы умеем слушать других, предпочитая слушать себя?
IX
Пять месяцев Тавровый сидел без дела и лишь осенью скрепя сердце согласился на должность заместителя начальника отделения железной дороги по локомотивному хозяйству. По своему положению это была четвертая фигура на отделении — выше, помимо начальника, стояли первый заместитель и главный инженер. Тавровый считал себя жестоко ущемленным и продолжал питать ненависть к Хромову, хотя уже не высказывал ее столь открыто, как прежде. Враждебность к Хромову, к горкому и памятная воскресная стычка с Овинским продолжали накладывать отпечаток на его отношение к зятю. Овинский платил тестю ответной холодностью, и между ними сохранилось состояние чисто внешнего мира.