На первой же «субботе» (14 октября) Блок с большим успехом прочитал «Короля на площади» (через три дня пьесу включили в репертуар, но затем цензура ее запретила). На втором – при свете факелов – разыграли в лицах «Дифирамб» Вячеслава Иванова. На третьем – идолоподобный Федор Сологуб огласил свою трагедию «Дар мудрых пчел», а приехавший из Москвы Валерий Брюсов и другие поэты читали стихи.
Этот третий вечер описан по свежим следам в повести Михаила Кузмина «Картонный домик».
Исполненное незлобивой иронии описание (кстати сказать, обидевшее мнительного Сологуба) дает известное представление об обстановке субботников.
«В глубине длинного зала, украшенного камелиями в кадушках, серо-зелеными полотнами и голубыми фонарями, на ложе, приготовленном будто бы для Венеры или царицы Клеопатры, полулежал седой человек, медлительным старческим голосом, как архимандрит в Великий четверг, возглашая: „Любезная царица наша Алькеста, мольбы бессонных ночей твоих услышаны богами, вернется цветущее радостное здоровье супруга твоего царя Адмета“…
– «Весну» сыграйте, «Весну»! Михаил Александрович, ваша очередь, – летели какие-то две актрисы с раздувающимися платьями…
Главная актриса сидела окруженная поэтами и сочувственно улыбалась, когда не понимала смысла того, что говорил ей высокий, розовый, с нимбом золотых волос, человек в пенсне, покачиваясь, то поднимаясь на цыпочки, то снова опускаясь, будто он все время танцевал какой-то танец».
Кроме Федора Сологуба здесь узнаются сам Михаил Алексеевич Кузмин, Комиссаржевская и беседующий с нею Вячеслав Иванов.
На первой же «субботе» Блок увидел Волохову.
…«Да, бывают же такие женщины!» – меланхолически заметила в дневнике М.А.Бекетова, размышляя о Наталье Николаевне.
Она была не столь хороша, сколь эффектна. Высокая, сухощавая, очень стройная, черноволосая, смуглая и большеглазая. Держалась ровно и строго, без тени кокетства. Одевалась в наглухо закрытые черные платья. Движения были ровные и замедленные. Лишь изредка появлялась на ее сжатых губах улыбка, которую подруги называли победоносной. У нее был глубокий, грудной, как говорили – несравненный голос. Она прекрасно читала стихи, – поэт Юрий Верховский утверждал даже, что только она одна может и должна читать Блока.
Ко времени встречи Наталье Николаевне шел двадцать девятый год (Блоку – двадцать седьмой). В 1903 году она окончила школу Художественного театра, играла в Тифлисе, где познакомилась с Мейерхольдом, в 1905 году поступила в неоткрывшийся «Театр-студию», потом вошла в труппу Комиссаржевской.
Блок, как видно, не сразу обратил внимание на Н.Н.В. Познакомились они в октябре, а бурное увлечение прорвалось в стихах только в конце декабря.
Сохранился черновик записки, адресованный Н.Н.В.: «Сегодня я предан Вам. Прошу Вас… подойти ко мне. Мне необходимо сказать несколько слов Вам одной. Прошу Вас принять это так же просто, как я пишу. Я глубоко уважаю Вас». Записка датирована 28 декабря.
Вот явилась. Заслонила
Всех нарядных, всех подруг,
И душа моя вступила
В предназначенный ей круг…
3
Тем временем театр на Офицерской открылся – «Геддой Габлер». Это произошло в пятницу 10 ноября. Вслед за тем, в течение пяти недель, было показано еще четыре премьеры – «В городе», «Сестра Беатриса», «Вечная сказка», «Нора».
Впечатление от первых спектаклей у Блока сложилось невыгодное. «Гедда Габлер» не вызвала ничего, кроме «печальных волнений»: «Ибсен не был понят или, по крайней мере, не был воплощен – ни художником, написавшим декорацию удивительно красивую, но не имеющую ничего общего с Ибсеном; ни режиссером, затруднившим движения актеров деревянной пластикой и узкой сценой; ни самими актерами, которые не поняли, что единственная трагедия Гедды – отсутствие трагедии и пустота мучительно прекрасной души, что гибель ее законна».
Это было высказано в печати («Перевал», декабрь 1906 года). Комиссаржевскую Блок, как видим, пощадил, не упомянув ее имени, хотя упрек в непонимании трагедии героини был обращен именно к ней. В полном согласии с Блоком и Евгений Иванов отозвался о боготворимой им актрисе: «Плохо „Гедда Габлер“. Бедность. Комиссаржевская таких не может».
Пьеса Юшкевича, на взгляд Блока, полна добрых чувств, «но это – не искусство». И только исковерканная цензурой «Сестра Беатриса», показанная 22 ноября, вызвала волнение, «которое пробуждает ветер искусства, веющий со сцены».
Первые неудачи Мейерхольда тем более тревожили Блока, что 10 декабря начались репетиции «Балаганчика». Но именно этот спектакль стал настоящей победой Мейерхольда, более того – по его же собственному признанию, дал «первый толчок к определению путей его искусства».
Пути драматурга и режиссера в этом спектакле сошлись. Мейерхольд глубоко постиг самую суть блоковского замысла и сумел адекватно воплотить его в сценических приемах, с одной стороны, механической марионеточности (как знака обездушенности), с другой – пестрого маскарадного балагана (эту обездушенность взрывающего).
Успех режиссера разделили превосходный декоратор Николай Сапунов и Михаил Кузмин, написавший к спектаклю тревожную, волнующую музыку.
Блок побывал почти на всех репетициях. После одной из них, 22 декабря, он послал Мейерхольду широкоизвестное письмо, в котором раскрыл идею пьесы, горячо одобрил «общий тон» постановки и высказал несколько пожеланий по частным поводам. Если раньше он сомневался, поймет ли режиссер его замысел, то теперь сомнения отпали. И он спешит успокоить режиссера: «…поверьте, что мне нужно быть около Вашего театра, нужно, чтобы «Балаганчик» шел у Вас».
Впоследствии, в предисловии к сборнику «Лирические драмы» (1908) Блок назовет постановку Мейерхольда «идеальной». Впрочем, он допускал возможность и другого сценического истолкования пьесы: «балы в духе Латуша – вьющиеся лестницы, запруженные легкой толпой масок».
Наступил день премьеры – пятница 30 декабря 1906 года, – день, оставшийся в летописи русского театра.
Небольшой зал был переполнен. Толпилась обычная публика премьер – литераторы, актеры, художники, музыканты, дамы, «причастные к искусству», студенческая молодежь. Присутствовали родственники и друзья автора. В креслах мелькали лица маститых театральных критиков и юрких газетных фельетонистов, нетерпеливо ждавших скандала.
Пошел расписанный Бакстом нарядный занавес – и что же открылось публике?
Мейерхольд особенно гордился «счастливой выдумкой планов» в этом спектакле. Он с неслыханной по тем временам смелостью обнажил коробку сцены, отказался от привычных испокон веку сценических иллюзий.
Вместо плоскостной живописной декорации, как было в первых мейерхольдовских спектаклях, сцена на этот раз была глубоко раскрыта. По бокам и сзади она была завешена синими, густого тона, холстами. Посреди этого синего пространства возвышалась легкая конструкция, изображавшая нарядный маленький театрик со своими подмостками, занавесом, суфлерской будкой, порталами и падугами. Перед театриком, вдоль рампы была оставлена свободная площадка, просцениум. Верхняя часть театрика ничем не была прикрыта, и всему залу видны были обнаженные колосники в путанице веревок и проволок.
Действие началось с резкого удара в большой барабан. Затем шло музыкальное вступление. Суфлер на виду у всех влезал в свою будку и зажигал свечи. Поднимался занавес маленького театрика.
Здесь параллельно рампе был установлен длинный стол, до полу покрытый черным сукном. За столом неподвижно восседали мистики, спрятанные за выкроенными из картона контурами фигур, на которых сажей и мелом были грубо намалеваны сюртуки, манишки и манжеты. Когда, следуя реплике Блока, актеры, изображавшие мистиков, опускали головы, за столом оставались одни безголовые манекены.
Справа, под окном, за хрупким столиком с горшочком герани, на золоченом стульчике сидел понурившийся Пьеро. Арлекин вылезал из-под стола мистиков. Когда взъерошенный Автор выбегал на просцениум, чья-то невидимая рука оттаскивала его за фалды назад за кулисы, – тут же выяснялось, что он был привязан веревкой, так что его можно было оттащить, чтобы не вмешивался в происходящее на сцене. Появление Автора было обставлено так, что иные простодушные зрители даже не разгадали приема, – в зале раздались возмущенные возгласы: «Не мешайте смотреть пьесу!» Мейерхольд имел основание оценить этот забавный случай как торжество принципов условного театра.