И стучаться не нужно было – «сама отворила неприступные двери она». В ее объятьях открылся ему «чуждый край незнакомого счастья», и он уже готов был забыть о своем трудном «каменистом пути». Но никакой «очарованный сон», никакая соловьиная песня не способны заглушить в человеке голос долга. «Не забывай долга – это единственная музыка. Жизни и страсти без долга нет» – это давнее убеждение Блока сохранило всю свою силу и ярко вспыхнуло в его поэме.
Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена, —
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
Призвание человека – труд и борьба, и ни при каких условиях не должен он изменять жизни, сколь бы суровой и невыносимой она ни была, ради призрачного уединенного счастья. Бегство от жизни – мнимое освобождение, ибо жизнь жестоко мстит за измену ей, мстит отчаяньем, одиночеством, утратой своего места в мире.
А с тропинки, протоптанной мною,
Там, где хижина прежде была,
Стал спускаться рабочий с киркою,
Погоняя чужого осла.
Повесть о пленнике и отступнике соловьиного сада – именно о том, о чем Блок говорил и спорил с Дельмас, вникая в ее «чужой язык».
Постепенно имя ее почти исчезает со страниц блоковских записных книжек.
В январе 1916 года записаны (с пометой: «Опять!») и тут же брошены две строчки:
Опять и опять омрачаешь ты страстью
И весны… и руки… властью?
Слово «омрачаешь» и вопросительный знак говорят сами за себя. Хотел написать одно, а написалось (в феврале) совсем другое – «Превратила все в шутку сначала, поняла – принялась укорять…»:
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла…
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое. —
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Нет, она не ушла. Они встречались – теперь уже редко, в апреле пришло письмо от нее – «любящее и мудрое, каких не бывало еще». В июле Блок был призван на военную службу, – она пишет ему, шлет подарки.
Приходит 1917 год, свержено самодержавие, Блок возвращается в Петроград, целиком поглощен работой в Верховной следственной комиссии. Между делом сообщает матери: «Несчастная Дельмас всякими способами добивается меня увидеть».
А через месяц, поддавшись воспоминаниям и улучив свободную минуту, он стал разбирать «ящик, где похоронена Л.А.Дельмас».
«Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья („счастья“, да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками. Я сжег некоторые записки, которые не любил, когда получал; но сколько осталось. И какие пленительные есть слова и фразы среди груды вздора. Шпильки, ленты, цветы, слова. И все на свете проходит. Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива. Разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, желтые, розы, колосья ячменя, медные, режущие, чуткие волосы, ленты, колосья, шпильки, вербы, розы».
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе…
Встречи между тем продолжаются. «Дважды на улице – Дельмас, требующая… А я ухожу от нее». Теперь это только одна «плоть». В записях Блока Л.А.Д. уже утратила имя и называется даже не «она», а просто «любовница».
Постепенно отношения приняли совершенно внешний и нейтральный характер «старого знакомства» и в таком качестве тянулись до самого конца жизни Блока. Подчас он тяготился заботой Любови Александровны о его пошатнувшемся быте.
В октябре 1920 года казалось бы совсем замолчавший поэт обратился к Дельмас со стихами при посылке ей сборника «Седое утро».
В моей душе, как келья, душной
Все эти песни родились.
Я их любил. И равнодушно
Их отпустил. И понеслись…
Неситесь! Буря и тревога
Вам дали легкие крыла,
Но нежной прихоти немного
Иным из вас она дала…
Иным из вас… В сборник вошло несколько стихотворений, связанных с Дельмас. Житейская буря и душевная тревога дали все, любовь – немного нежной прихоти. Однако ее хватило, чтобы навсегда прославить эту женщину.
Встреча с Кармен – важный эпизод в жизни Блока. Но изменить содержание и направление этой жизни уже ничто не могло. Личное снова (в который раз!) ускользнуло от поэта – и опять он остался лицом к лицу с бурей и тревогой.
ОТРАВЛЕННЫЙ ПАР
1
Июнь 1914 года. Все та же благоуханная шахматовская глушь. Все как всегда – по заведенному чину: мир стоит на грани катастрофы, а прибывшего барина еще приходят «поздравлять» охочие на водку мужики – гудинские, осиновские, шепляковские, каждый – себе на уме… Опять стоит жаркое, засушливое лето, вдалеке проходят грозы, доносится запах гари, днем – красное солнце, ночью – багровая луна… «Начало занятий. Стихи, чтение. Главное – дума».
Блок не торопясь читает многословные, обстоятельные воспоминания Фета, лениво переводит Флобера – трогательную легенду о святом Юлиане, без устали бродит по местам, где когда-то тосковал по Любе, а после скучал с нею…
Мирного жития хватило ненадолго.
Пятнадцатого июня Гаврила Принцип застрелил Франца-Фердинанда. Силы, давно готовые к тому, чтобы приступить к грабительскому переделу мира, пришли в движение. Началась зловещая дипломатическая возня в Берлине и Вене, Белграде и Петербурге, Париже и Лондоне. Каждый хотел поскорее ринуться в схватку, но никто не решался начать первым.
Седьмого июля Петербург устраивает необыкновенно пышную встречу Раймонду Пуанкаре. Под звуки «Марсельезы» и «Боже царя храни» невзрачный самодержец и простоватый, в жидкой бороденке, президент в страшной спешке еще раз обговаривают секретные условия франко-русского «сердечного согласия».
Пятнадцатого июля Блок записывает: «Пахнет войной».
В этот день австрийцы начали бомбардировку Белграда. Далее события стали развертываться все стремительней – как в тогдашних судорожно прыгающих кинематографических лентах.
Шестнадцатого в России объявлена частичная мобилизация, восемнадцатого – всеобщая. В Шахматово приходит телеграмма от Франца Феликсовича, который в Крыму лечит почки: его вызывают в Петербург, к месту службы. Любовь Дмитриевна, играющая в Куоккале, пишет Блоку, что ее Кузьмин-Караваев уже отправлен на юго-западную границу, – так что «не успеют объявить войну, как они уже будут в Австрии, в разведке». Война «очень чувствуется»: железная дорога забита воинскими эшелонами, газеты рвут из рук, в обывательских кругах несть числа слухам и доморощенным стратегическим предположениям.
Девятнадцатого Германия объявила войну России. Блок с матерью спешно выезжают в Петербург.
Двадцатого опубликован манифест. На Дворцовой площади – хорошо налаженная полицией патриотическая демонстрация: флаги, иконы, царские портреты, коленопреклоненная толпа поет гимн… (В эти же дни в Петербурге бастует около тридцати тысяч рабочих, происходят антивоенные манифестации с красными знаменами.) Начинаются погромы немецких магазинов. С мрачного, похожего на пакгауз здания германского посольства свержены и утоплены в Мойке чугунные гиганты, ведущие в поводу могучих коней. Поговаривают, что Петербург будет объявлен на осадном положении, что столицу уже «окапывают и укрепляют». Гвардия уходит в поход, – реют прославленные знамена, трубят серебряные георгиевские трубы. Любовь Дмитриевна делится впечатлениями: «…только очень угнетенное настроение в воздухе, но торжественное; больше не поют на манифестациях, а ночью, когда проезжают, запасные отчаянно кричат „ура“ и плачут».