Служили истово, неторопливо. «Силою и славою венчайя…» Священник был «не иерей, а поп», как выразился Блок, – резкий, грубоватый старик, не ладивший с Бекетовыми. «Извольте креститься!» – покрикивал он на жениха. Шаферами у Блока были Иван Менделеев и один из молодых Смирновых – Вениамин, а у невесты кроме Сергея Соловьева уже помянутый товарищ ее брата Александр Розвадовский.
По выходе из церкви крестьяне, собравшиеся из ближних деревень, поднесли молодым хлеб-соль и белых гусей в розовых лентах. Гуси эти долго жили в Шахматове, пользуясь правом ходить по всей усадьбе.
Свадебный кортеж двинулся в Боблово. При входе в дом старая няня Любы осыпала молодых хмелем. В большой гостиной был накрыт стол покоем. Подали шампанское. Сергей Соловьев с Розвадовским уже пили на ты. На дворе разряженные бабы пели величанье. Молодые не остались до конца пира, – они спешили к петербургскому поезду и укатили на все той же великолепной тройке.
Эта свадьба была запоздалым отголоском уже отзвучавшей музыки. В девятисотые годы весь этот «склад старинный, обычай дедовский и чинный» выглядел изрядным анахронизмом. Это была лишь нарядная декорация, не больше того. Прошло очень немного времени – каких-нибудь два года, как в мирном Шахматове хорошо придуманная идиллия в духе тургеневской поэзии стародворянских гнезд сменилась нервической интеллигентско-декадентской драмой.
…В Гренадерских казармах все было готово к приезду молодоженов. В обширной квартире полковника Кублицкого с очень высокими потолками и громадными окнами (как умели строить в старое время) им отвели две комнаты, расположенные в стороне. Одна, большая, выходила окнами на Невку, а длинный и узкий кабинет Блока – в светлую галерею, проходившую вдоль всего дворового фасада офицерского корпуса. Нижние стекла окна заклеили восковой бумагой с цветными изображениями рыцаря и дамы, – получилось нечто вроде средневекового витража. Мебель в кабинете поставили старую, бекетовскую. На диване когда-то сиживали Щедрин и Достоевский. Письменный стол – бабушкин (он служил Блоку всю его жизнь). Комната была вся белая, как бы излучала ощущение чистоты и строгости. Тишина и уют. На стене – Мона Лиза, Богородица Нестерова и голова Айседоры Дункан. На книжном шкафу – фантастическая длинноклювая птица.
Жизнь пошла ровная и деятельная. У него – университет, у нее – курсы. Спектакли, концерты певицы Олениной д'Альгейм, от которых «делалось что-то ужасно потрясающее изнутри». Переписка с Андреем Белым. Прибавились дела и заботы литературные – хождения по редакциям, рассылка стихов и рецензий по журналам и альманахам. Тут случалось и приятное, и досадное: Брюсов приглашал Блока в нарождавшиеся «Весы», а Перцов сообщал, что в «Новом пути» не хотят печатать его стихов: «Против них существует упорная и обширная оппозиция».
Он много писал в это время, – «то же и то же опять, милое, единое, вечное в прошедшем, настоящем и будущем». Но это ему только казалось, что «то же и то же». Весь ландшафт его лирики разительно менялся.
Теперь его «мучил» Брюсов. От последней (и, пожалуй, оставшейся лучшей) книги Брюсова «Urbi et Orbi» («Граду и Миру») он был «вне себя» – до «горловых спазм», как при чтении Пушкина. Он нашел в этой книге «ряд небывалых откровений, озарений почти гениальных» и стал писать стихи, которые называл «пробрюсованными».
Бесспорно, под влиянием книги Брюсова с ее жанровым разнообразием и резко выдвинутой темой города в его конфликтах, контрастах и противоречиях Блок рассуждал так: «Мне кажется возможным такое возрождение стиха, что все старые жанры от народного до придворного, от фабричной песни до серенады – воскреснут». И это будет «как реакция на место богословия с одной стороны, вздыхающей усталости – с другой».
И сразу поворачивал эту мысль на самого себя: «Что же мы-то, желающие жизни? Я лично хочу, сойдя с астрологической башни, выйти потом из розового куста и спуститься в ров непременно в лунную, голубую траву… Трудно будет с моими „восковыми чертами“, но тем не менее попробую» (Сергею Соловьеву, 20 декабря 1903 года).
В конце 1903 года были написаны такие новые для Блока вещи, как «Фабрика» (в которой впервые у него появились «измученные спины» нищих и обманутых людей), «Мне гадалка с морщинистым ликом…», «Плачет ребенок…», «Из газет» с его сюжетом, взятым из хроники городских происшествий.
Сергей Соловьев, навестивший Блока в ноябре, подметил в нем перемену: «Тогда уже он показался мне не таким, каким я ожидал его встретить после августа. Прощаясь с ним в Шахматове, я усиленно советовал ему заняться чтением „Истории теократии“. Но вместо этого нашел у него на столе „Будем как солнце“ и „Только Любовь“ Бальмонта. В новых его стихах уже не было ничего похожего на „конец всеведущей гордыне“, „ангельские крылья“ и „леса лилий“. Вместо этого появилось:
В роще хохочет под круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый».
Таким – по существу уже изменившимся, но самому себе еще не отдавшим отчета в том, что в нем изменилось, – Блок с женой поехал в Москву.
МОСКВА. ЯНВАРЬ 1904 ГОДА
На Спиридоновке, одной из тишайших московских улиц, неподалеку от Большого Вознесенья, где Пушкин подвел к аналою Наталью Гончарову, до сих пор стоит скромный деревянный, на каменном основании, двухэтажный дом, принадлежавший братьям Марконет – Александру Федоровичу и Владимиру Федоровичу, дядьям Сергея Соловьева. Это были люди известные всей Москве, общительные и гостеприимные, настоящие староколенные москвичи. Незадолго перед тем, как Блоки собрались в Москву, старший брат умер, вдова его лежала в больнице, и опустевшую уютную квартиру их в первом этаже сторожила старая кухарка Марья. Здесь и поселились Блоки.
Владимир Федорович Марконет – говорливый и галантный толстяк, отставной учитель истории, пропадавший в Дворянском клубе, проживал во дворе, во флигеле.
Литературные вкусы его были ветхозаветные, но Блок его чем-то пленил. Он приходил ежедневно, сидел, а потом долгие годы вспоминал: «Вот Саша Блок: поэт – так поэт! Стоит провести с ним пару дней, чтоб понять, что – поэт… Бывало, выйдем на улицу – и все заметит: какой цвет неба, и какая заря, и какие оттенки на тучах, не ускользнет ничего… Не надо его и читать: сразу видно – поэт…»
В первый же день Блок встретился с Андреем Белым. Оба они долго ждали встречи – и оба были изрядно обескуражены.
Белый на всю жизнь запомнил, как в морозный пылающий день к нему явилась «прекрасная пара» – нарядная златоволосая, очень строгая юная дама в меховой шапочке и с громадной муфтой и очень корректный, очень светский молодой человек, в котором все – и одежда, и манеры – было «самого хорошего тона».
Белый заочно создал серафический образ своего Блока, – создал по его же стихам: «Брожу в стенах монастыря, безрадостный и темный инок…», «Ах, сам я бледен, как снега, в упорной думе сердцем беден…», «Я, изнуренный и премудрый…».
У забытых могил пробивалась трава.
Мы забыли вчера.. И забыли слова…
И настала кругом тишина..,
Этой смертью отшедших, сгоревших дотла,
Разве Ты не жива? Разве Ты не светла?
Разве сердце Твое – не весна?
Только здесь и дышать, у подножья могил,
Где когда-то я нежные песни сложил
О свиданьи, быть может, с Тобой…
Где впервые в мои восковые черты
Отдаленною жизнью повеяла Ты,
Пробиваясь могильной травой…
Белый и его друзья с ума сходили от этого стихотворения с его умиротворенно-молитвенным тоном и внятным намеком на трагическую смерть супругов Соловьевых (не случайно стихотворение и посвящено Сергею Соловьеву). Они находили в этих стихах самую суть поэзии Блока, считали, что в них наиболее открывался лик его музы. Что и говорить, стихи несравненные, но в них не весь даже тогдашний Блок, а лишь то, что ценили и любили в нем соловьевцы.