Получилось так, что в любовную историю, которая вскоре приобрела характер остродраматический, оказались посвященными разные люди, причем даже не самые близкие.
Мать Блока принимала деятельное участие в том смутном и тягостном, что происходило в дальнейшем, и внесла свою, немалую, долю нервозности. Тут же суматошилась недалекая, но амбициозная тетушка Марья Андреевна с ее ущемленным самолюбием обиженной жизнью старой девы. Многие страницы ее дневника посвящены обсуждению и осуждению героев драмы.
Впрочем, хорошо, что дневник этот дошел до нас, так же как и поденные записи Евгения Павловича Иванова, который позже, в разгар романа, стал конфидентом Любови Дмитриевны и стенографически точно записал все, что она ему поведала. Хорошо – потому что впоследствии и Андрей Белый, и Любовь Дмщриевна рассказывали о том, что произошло между ними, каждый по-своему, все еще сводя друг с другом запоздалые счеты. Поэтому не приходится брать на веру все, что они говорили. А документальные записи людей, бывших свидетелями происходившего, позволяют восстановить действительную картину неразберихи.
В течение трех лет Андрей Белый попеременно то разрывает с Блоками, то мирится с ними. Он забрасывает их, каждого в отдельности, сумбурными, красноречиво-бессодержательными письмами – клянется в любви и дружбе, упрекает, кается, требует сочувствия, унижается, обвиняет, угрожает самоубийством. Читать эти письма тягостно. Но они по-своему значительны – как психологический документ, характерный не только для данного человека, но и для данного времени.
Любовь Дмитриевну, конечно, тешило сознание того, что в ее власти «спасти» или «погубить» бурно влюбившегося поэта, которого все вокруг считали личностью выдающейся. Смущавшее Любу обожествление ее в духе московских и шахматовских мистических радений вдруг приобрело конкретно-житейский и, главное, понятный смысл: ее просто полюбили – не как Прекрасную Даму, а как молодую, привлекательную женщину. Само собой понятно, это не могло не польстить ее самолюбию – и она дала волю кокетству.
Но на первых порах и речи не было ни о каких радикальных переменах. Во всех случаях, когда между Блоком и Белым возникали глухие недоразумения или нечто похожее на трения, Люба неизменно и твердо брала сторону мужа.
Так было, например, в октябре 1905 года, когда Блок послал Белому «пук» новых своих стихотворений с просьбой показать их и Сергею Соловьеву.
В сопроводительном письме сказано: «Ты знаешь, что со мной летом произошло что-то страшно важное. Я изменился, но радуюсь этому… Куда-то совсем ушли Мережковские, и я перестал знать их, а они совершенно отвергли меня. Я больше не люблю города или деревни, а захлопнул заслонку своей души. Надеюсь, что она в закрытом помещении хорошо приготовится к будущему».
И стихи и письмо прозвучали вызовом. Белый так и понял – и вызов принял. На этот раз он не выдержал и, как всегда, с бесконечными оговорками и околичностями, но выплеснул все, что накопилось у него на душе со времени летней шахматовской встречи
В ответном письме он задает Блоку прямые вопросы: как совместить его призыв к Прекрасной Даме с новыми его темами, как согласуются «долг» теурга с «просто» бытием, о каком будущем он ведет речь – об «общественном обновлении России» или о «мистическом будущем», во имя которого они с Сергеем Соловьевым «умирают», «истекают кровью», подвергаются гонениям и т.д. В крайне раздраженном тоне Белый обвинил Блока в том, что, молчаливо соглашаясь с друзьями, он не только ввел их в заблуждение, но, покуда они обливались кровью, «кейфовал за чашкой чая» и даже «эстетически наслаждался чужими страданьями». Кончалось письмо патетически: «…я говорю Тебе, как облеченный ответственностью за чистоту одной Тайны, которую Ты предаешь или собираешься предать. Я Тебя предостерегаю – куда Ты идешь? Опомнись! Или брось, забудь – Тайну. Нельзя быть одновременно и с богом и с чертом».
Наконец-то в запутавшиеся отношения и в тягостную недоговоренность была внесена ясность. Но Блок, на свою беду, как и раньше, все еще не решался поставить точку. Письмо Белого, конечно, его задело, но ответил он в примирительном духе.
«Твое письмо такое, какого я ждал». Да, он повинен в «витиеватых нагромождениях», которыми уснащал свои письма и которые могли ввести в заблуждение. Они всегда были ему не по душе («противны»), и тем не менее он «их продолжал аккуратно писать до последнего письма». А сейчас он подводит черту под своим прошлым: «…просто беспутную и прекрасную вел жизнь, которую теперь вести перестал (и не хочу, и не нужно совсем), а перестав, и понимать многого не могу. Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают».
Как характерны для тогдашнего Блока эти покаянные (хотя и не без иронического оттенка) ноты! Далее следуют слова, которые только и мог сказать автор «Балаганчика»: «Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть – вычеркни В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь. Может быть, меня давно надо вычеркнуть. Часто развертывается во мне огромный нуль. Но что мне делать, если бывает весело? Я далек от всяких ломаний, и, представь себе, я до сих пор думаю, что я чист, если и не целомудрен и кощунствен». В заключение Блок заметил, что таких слов, которые сказал ему Белый, он никому, кроме него, не позволит.
Если Блок ответил на анафему Белого «смиренным письмом», как выразилась бывшая в курсе дела тетушка Марья Андреевна, то две женщины, как соперничающие ангелы, стоявшие за его плечами, – Александра Андреевна и Любовь Дмитриевна, – были возмущены донельзя: ох уж эти «блоковцы», «пышнословы, болтуны, клоуны»… Люба написала Белому, что она оскорблена за Сашу.
Белый, с его всегдашней уклончивостью и глухотой к чужим речам, и на этот раз не захотел вникнуть в признания и разъяснения Блока и счел наиболее удобным свести дело к простому недопониманию друг друга: «Значит, было у нас недоразумение».
Но в письмах к Любови Дмитриевне он рвал и метал. Им целиком завладело желание увести ее от Блока. В своих инвективах и иеремиадах он не жалеет ни слов, ни красок. Всюду ему мерещится кровь и какой-то «алый гроб», и он умоляет Любу «спасти Россию и его». На разумную (пока еще) дочь Менделеева такие страсти должного впечатления не производят. Она отвечает, что отступается от Белого, пока он не откажется от «лжи, которая в письме его к Сашуре», и чтобы он помнил, что «она всегда с Сашурой».
Белый предпринимает новый неожиданный маневр: только теперь, когда Люба написала, что всегда будет с Блоком, он понял, что в любви его не было «ни религии, ни мистики» – и потому он порывает с нею навсегда.
Это становится известным всем, кто посвящен в историю. «У Али был по этому случаю сердечный припадок, Сашура в отчаянии, а Люба все приняла спокойно», – записывает аккуратный летописец Марья Андреевна. Почему припадок, почему отчаянье? Потому что возникает опасение: а вдруг Боря «сойдет с ума или убьется?». Конечно, это будет трагично, но, с другой стороны, «нельзя же ради этого позволять ему поносить Сашуру, и не может же Люба ради культа блоковцев это терпеть?». Заметим, что в семье речь идет все еще о «культе блоковцев», а не о вульгарном уводе жены от живого мужа.
А Белый, хотя и объявил о разрыве отношений, успокоиться не может. В знак разрыва он возвращает Любе по почте некогда подаренные ею и давно высохшие лилии, обвив их черным крепом. Она безжалостно сжигает их в печке.
Постепенно Белый приходит в состояние крайней взвинченности. Люба снится ему еженощно – златоволосая, статная, в черном, тесно обтягивающем платье.
Писать нельзя: в России почтово-телеграфная забастовка. Белый срывается с места и 1 декабря является в Петербург.
Из маленькой гостиницы на углу Караванной и Невского он пишет Блоку своим небрежным, косо летящим почерком, громадными буквами; «Хочу просто обнять и зацеловать Тебя. Люблю Тебя, милый». Далее следует трижды подчеркнутое «но»: «Но пока не увижу Тебя вне Твоего дома, не могу быть у Тебя, не могу Тебя видеть». То есть не может встретиться ни с Любовью Дмитриевной, ни с Александрой Андреевной, которой он тоже писал безумные и скандалезные письма. Встречу с Блоком назначает на нейтральной территории – в ресторане Палкина. И тут же, вопреки только что сказанному, передает «глубокий привет Александре Андреевне» и как бы вскользь добавляет: «Если бы Любовь Дмитриевна ничего не имела против меня, мне было бы радостно и ее видеть».