Стихи заканчивались обещанием:
Сын не забыл родную мать:
Сын воротился умирать.
Простые истины, которые Блок пытался внушить матери, остались благими намерениями, вымостившими ад его семейной жизни. У нас еще не раз будет случай убедиться в этом.
Любовь Дмитриевна со свойственным ей вкусом и изобретательностью устроила новое жилище. Но впечатления «демократического» обихода оказались настолько непривычными и резкими, что на некоторое время стали чуть ли не главной лирической темой Блока.
В тесный двор нередко забредали шарманщики и уличные певцы. Надрывно звучали запетые городские романсы – все больше о людских драмах, падениях, разлуках, смертях. Они отзывались в, сердце красивого молодого человека, поселившегося на пятом этаже.
Хожу, брожу понурый,
Один в своей норе.
Придет шарманщик хмурый,
Заплачет на дворе…
О той свободной доле,
Что мне не суждена,
О том, что ветер в поле,
А на дворе – весна!
А мне – какое дело?
Брожу один, забыт.
И свечка догорела,
И маятник стучит…
Стихи, написанные на Лахтинской, Блок в следующем сборнике, «Земля в снегу» (1908), объединил под заглавием: «Мещанское житье».
Здесь лирический герой поэта выступает в совершенно новом обличье. Стихи написаны от лица «маленького человека», затертого в сутолоке столичной жизни. Развертывается горестная история неудачника. Когда-то и ему «жилось легко, жилось и молодо», но «прошла его пора». Его беспричинно «загнали на чердак», он «убит земной заботой и нуждой», и осталось ему одно – отрешенно «смотреться в колодец двора», а потом горько заплакать да разве что еще попытаться потопить свое отчаяние в стакане вина.
В этих стихах господствует оголенная проза жизни, в которую с головой окунулись герой и его возлюбленная. Здесь ничего нет от «мистицизма в повседневности», от претворения низкой действительности в прекрасную сказку, нет никакой «пошлости таинственной», тревожащей хмельное воображение, и пьют здесь уже не приводящее в транс красное вино, с лиловатым отливом Ночной Фиалки, а самую обыкновенную сивуху.
Мы встретились с тобою в храме
И жили в радостном саду,
Но вот зловонными дворами
Пошли к проклятью и труду.
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
И вот пошли туда, где будем
Мы жить под низким потолком,
Где прокляли друг друга люди,
Убитые своим трудом…
Нет! Счастье – праздная забота,
Ведь молодость давно прошла.
Нам скоротает век работа,
Мне – молоток, тебе – игла.
Сиди да шей, смотри в окошко,
Людей повсюду гонит труд,
А те, кому трудней немножко,
Те песни длинные поют.
Я близ тебя работать стану,
Авось, ты не припомнишь мне,
Что я увидел дно стакана,
Топя отчаянье в вине.
Фон, на котором развертывается эта житейская драма, все тот же Петербург, знакомый по стихам и прозе Некрасова, Аполлона Григорьева, Достоевского, но предстает он здесь уже без какого-либо миражного покрова. Все детали пейзажа – нарочито прозаичны:
Открыл окно. Какая хмурая
Столица в октябре!
Забитая лошадка бурая
Гуляет во дворе…
Вон мальчик, посинев от холода,
Дрожит среди двора…
Голодная кошка прижалась
У жолоба утренних крыш…
Еще одна грань блоковского действенного Петербурга.
Знаменательно, что сразу же после ухода из материнского дома, в октябре 1906 года, Блок написал лирическую статью, в которой заговорил об утрате чувства домашнего очага, гибели быта, бродяжничестве. Это одна из важнейших идейно-художественных деклараций поэта, раскрывающая самую суть его обостренно болезненного переживания неблагополучия эпохи. Статья так и называется: «Безвременье».
Обращаясь (в который раз!) к Достоевскому, что мечтал о Золотом веке, а увидел воочью «деревенскую баню с пауками по углам», Блок создает свой образ «жирной паучихи», окутывающей и опутывающей все кругом «смрадной паутиной». Люди утратили представление о «нравах добрых и светлых», разучились жить свободной, красивой, творческой жизнью, потеряли понемногу «сначала бога, потом мир, наконец – самих себя».
Отпылали, остыли домашние очаги. Двери распахнулись на пустынную площадь, просвистанную ледяной вьюгой. Духовно обнищавший и искалеченный человек с растерзанной душой испытывает щемящее чувство бездомности. Здесь тоже перекличка и с Достоевским («Записки из подполья», «Подросток»), и с Аполлоном Григорьевым, который утверждал, что «странно-пошлый мир» Петербурга внушает отвращение к уютному домашнему очагу («Москва и Петербург»).
Возвращаясь в круг образов и мотивов своей петербургской лирики, Блок рисует такую картину «безвременья»: хищно воет вьюга, чуть мигают фонари, а рядом – пьяный разгул, визгливый хохот, красные юбки, румяные лица с подмалеванными глазами… «Наша действительность проходит в красном свете…», «мчится в бешеной истерике все, чем мы живем и в чем видим смысл своей жизни».
Но тема безвременья оборачивается и другой стороной: в «бегстве из дому» утрачено чувство не только семейного очага, но и «своей души, отдельной и колючей».
В ощущении бездомности есть освободительное начало. Оставаясь пленником домашнего очага, легко потерять крылья, «облениться», смириться с паучьей тишиной – и тогда все пойдет прахом.
Голос вьюги зовет на простор жизни, в открытую, бесконечную, пока что еще недостижимую даль России. Старое, затканное паутиной, обречено на гибель, новое только обещано, и на пути к нему встает множество преград, западня на западне – душевная усталость и расколотость, декадентская глухота к «крикам голодных и угнетенных». И как общий вывод: «Вот русская действительность – всюду, куда ни оглянешься, – даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний».
Безвозвратно и без сожалений оставив домашний очаг, Блок очутился на бездорожье «лиловых миров» русского декаданса. Они его и отталкивали и притягивали своим сладким, кружившим голову болотным дурманом. Сопротивляясь, он вовлекался в этот зыбкий, призрачный мир, и, для того чтобы одолеть подстерегавшие его соблазны, ему пришлось собрать и привести в действие все душевные силы.
До России предстоял долгий и трудный путь, и его еще нужно было найти.