Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Другой очень близкий в прошлом человек, Сергей Соловьев, ставший к тому времени православным священником, обругал Блока в печати святотатцем, воспевающим «современный сатанизм».

Третий бывший друг, Георгий Чулков, обозвал Блока в родзянковском журнале «Народоправство» безответственным лириком, который не имеет ни малейшего представления о том, что такое революция. По Чулкову выходило, что «нежную музу» Блока «опоили зельем», и она, «пьяная, запела, надрываясь, гнусную и бесстыдную частушку». Но Блок, мол, сделал это бессознательно, и он, Чулков, готов великодушно простить заблудшего «романтика и лирика».

Медоточивый Вячеслав Иванов тоже отпускал Блоку его тяжкое прегрешение, послав ему свою книжку «Младенчество» с такой надписью: «О боже, возврати любовь и мир в его озлобленную душу».

Федор Сологуб, Анна Ахматова и примкнувший к ним несгибаемый Пяст объявили в газете, что отказываются выступать вместе с Блоком на литературном вечере, поскольку в программе его объявлена поэма «Двенадцать». (Блок назвал это «поразительным известием».)

Знаменитый филолог-классик Ф.Ф.Зелинский (в прошлом университетский учитель Блока), заявив, что Блок «кончен», потребовал вычеркнуть его имя из списка лекторов Школы журнализма, куда оба они были приглашены, угрожая в противном случае своим уходом.

Михаил Пришвин грубо задел Блока в фельетоне, одно название которого говорит о его характере и тоне: «Большевик из Балаганчика». Блок относился к Пришвину дружественно, и потому фельетон этот задел его болезненно, и он, вопреки своему правилу не отвечать на брань, обратился к Пришвину с «открытым письмом», которое, однако, в печати не появилось и до сих пор не разыскано. Иван Бунин говорил об авторе «Двенадцати» с таким ожесточением и в таких непристойных выражениях, что это вызвало протест даже близких ему людей.

(Возможно, именно Пришвина, а может быть и Бунина, имел в виду Блок, когда заметил в одном своем письме: «Мне стало даже на минуту больно, потому что эта злоба исходит от людей, которых я уважаю и ценю».) Гумилёв в своем кругу утверждал, что Блок, написав «Двенадцать», послужил «делу Антихриста» – «вторично распял Христа и еще раз расстрелял государя».

Но, пожалуй, все эти выходки, вместе взятые, меркнут перед той осатанелой и систематической травлей, которую повела против Блока столь небезразличная ему Зинаида Гиппиус.

Телефонный разговор их в начале октября 1917 года был последним.

Октябрьскую революцию Гиппиус прокляла со всей энергией, на какую была способна.

Предчувствие ее обернулось фактом: Блок – предатель, враг, большевик.

Еще до появления в печати статьи «Интеллигенция и Революция», 11 января 1918 года, Гиппиус вносит, в свой дневник тщательно составленный ею проскрипционный список «интеллигентов-перебежчиков». Как пояснила Гиппиус, фамилии записаны «не по алфавиту, а как они там на той или другой службе у большевиков выяснились». Блок занимает в этом списке второе место. (На первом случайно оказался старый беллетрист и стихотворец небезупречной репутации И.Ясинский. Среди остальных – Андрей Белый, Мейерхольд, Серафимович, Есенин, Клюев, Корней Чуковский, Александр Бенуа, Петров-Водкин, Лариса Рейснер, Е.Лундберг.)

На других страницах дневника (опубликованных за рубежом) – записи о Блоке, проникнутые комически бессильной злобой: «Говорят, Блок болен от страха, что к нему в кабинет вселят красногвардейцев. Жаль, если не вселят. Ему бы следовало их целых двенадцать!» Или – нечто уже вовсе несообразное: «Блоки и Бенуа… грабили по ночам Батюшковых и Пешехоновых».

Больше всего Гиппиус, говоря о Блоке и некоторых других (Есенине, Бенуа), упражнялась на тему безответственности, отказывая им даже в праве называться людьми: «Разве не одинаково равнодушны они и к самодержавию и к социализму?.. Они не ответственны. Они – не люди». Это было напечатано в апреле 1918 года.

А в последний день мая Блок получил от Гиппиус ее новую, только что вышедшую книжку «Последние стихи». Цензурных ограничений тогда не было, и книжка, пылавшая ненавистью к большевикам, вышла в свет невозбранно.

На экземпляре, полученном Блоком, не было ни дарственной надписи, ни обращения, но было вписано стихотворение, в книжку не вошедшее, а впоследствии напечатанное под заглавием: «Блоку. Дитя, потерянное всеми…» Вот это стихотворение, сочиненное в апреле, а может быть, в марте, сразу после появления «Двенадцати».

Все это было, кажется, в последний,
В последний вечер, в вешний час.
И плакала безумная в передней,
О чем-то умоляя нас.
Потом сидели мы под лампой блеклой,
Что золотила тонкий дым.
А поздние, распахнутые стекла
Отсвечивали голубым.
Ты, выйдя, задержался у решетки.
Я говорил с тобою из окна.
А ветви юные чертились четко
На небе – зеленей вина.
Прямая улица была пустынна,
И ты ушел в нее – туда…
Я не прощу. Душа твоя невинна,
Я не прощу ей – никогда.

Стихи требуют пояснения. Это – воспоминание о встрече Блока и Зинаиды Николаевны 26 апреля 1916 года, у нее дома – в самом конце Сергиевской улицы, – окна выходили на решетку Таврического сада. Гиппиус тогда прочитала Блоку свою статью по поводу его предисловия к «Стихотворениям Аполлона Григорьева», – статью резко отрицательную. Во время этого визита случилось странное происшествие: в квартиру Мережковских вбежала незнакомая девушка, по-видимому психически больная, – искать защиты у Гиппиус от каких-то преследователей; о том же она умоляла и Блока, узнав его в лицо.

Заглавие стихотворения отсылает к статье Гиппиус «Литературный фельетон», где о Блоке было сказано: «Он невинен лично, он лишь „потерянное дитя“».

Получив «Последние стихи», Блок в тот же день, 31 мая, решил ответить Гиппиус письмом. Оно ему самому показалось столь значительным, что черновик его он вклеил в дневник. Письмо действительно замечательное, и нельзя не привести его полностью.

«Я отвечаю Вам в прозе, потому что хочу сказать Вам больше, чем Вы – мне; больше, чем лирическое.

Я обращаюсь к Вашей человечности, к Вашему уму, к Вашему благородству, к Вашей чуткости, потому что совсем не хочу язвить и обижать Вас, как Вы – меня; я не обращаюсь поэтому к той «мертвой невинности», которой в Вас не меньше, чем во мне.

«Роковая пустота» есть и во мне и в Вас. Это – или нечто очень большое, и тогда – нельзя этим корить друг друга; рассудим не мы; или очень малое, наше, частное, «декадентское», – тогда не стоит говорить об этом перед лицом тех событий, которые наступают.

Также только вкратце хочу напомнить Вам наше личное: нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни. Мы встречались лучше всего во времена самой глухой реакции, когда дремало главное и просыпалось второстепенное. Во мне не изменилось ничего (это моя трагедия, как и Ваша), но только рядом с второстепенным проснулось главное.

Не знаю (или – знаю), почему оно не проснулось в Вас.

В наших отношениях всегда было замалчиванье чего-то; узел этого замалчиванья завязывался все туже, но то было естественно и трудно, как все кругом было трудно, потому что все узлы были затянуты туго – оставалось только рубить.

Великий октябрь их и разрубил. Это не значит, что жизнь не напутает сейчас же новых узлов; она их уже напутывает; только это будут уже не те узлы, а другие.

Не знаю (или – знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало – могло быть во много раз больше.

156
{"b":"21194","o":1}