Вскоре, однако же, ему стало ясно, что «прочной связи нет»: Вячеслав Иванов тянул в свою сторону, хотел издавать с Блоком и Белым «Дневник трех поэтов», а союз с болтливым Аничковым был Блоку не по душе: «Отчего Аничков и в революции и без революции всегда одинаково выкидывает с кафедры слова, как пух из перины? Он ужасно, ужасно доволен собой».
Сколько таких благополучных и самодовольных цицеронов было вокруг Блока, и как ему было одиноко среди них со своим неблагополучием, со своей тревогой!
До нас дошло интереснейшее свидетельство человека, отчасти причастного к литературе и записавшего в дневнике, что сказал Блок на одном из заседаний «Академии». Это было 5 июня 1911 года. Поэт Юрий Верховский безмятежно докладывал о Дельвиге.
И вот в атмосфере этого «уютного гробокопательства» (как выразился Блок в записной книжке) он вдруг заговорил о состоянии и задачах современной поэзии. «Когда-то и наше время будут изучать по нашим стихам. Потомки удивятся: на пороге страшных событий мы писали так, что это не делало нас ни сильными, ни зоркими. „Не питательна“ наша поэзия… Не будем тратить силы на споры – мы и со спорами уже опоздали. Зреют новые дни – страшные и спасительные. Нам же дано ждать и готовиться к ним».
Попутно Блок говорил, что в русской поэзии близится время возрождения поэмы «с бытом и фабулой».
Опытом такой поэмы было «Возмездие». Когда Блок прочитал куски поэмы в своем кругу, на многих она произвела «ошеломляющее впечатление» именно бытом, предметностью, и только Вячеслав Иванов, как передал С.Городецкий, «глядел грозой», увидев в поэме «богоотступничество».
Может быть, такая реакция на «Возмездие» сыграла дополнительную роль в расхождении Блока с последним и самым воинствующим теоретиком русского символизма.
«Атмосфера Вячеслава Иванова сейчас для меня немыслима», – пишет Блок Белому в январе 1912 года. Немного позже он подробно разбирает первый номер «Трудов и дней», где все показалось ему чуждым и ненужным. Вячеслав Великолепный упрямо и «без музыкального слуха» пропагандирует несуществующую «символическую школу» вместо того, чтобы говорить об единственно важном – «человеке и художнике». Вместо «вочеловечения», ради которого только и стоило сходиться бывшим символистам, он «громыхнул» очередным манифестом, – громыхнул не к месту и не ко времени – «над печальными людьми, над печальной Россией в лохмотьях».
Блок добавляет: «Ты знаешь наши дела? Расстрелы на Ленских приисках, всюду стачки и демонстрации, разговоры о войне. Последние дни – опять волна тревоги».
В эти же январские дни Блок пишет послание Вячеславу Иванову. Начало его – воспоминание о том, что их сблизило, конец – прощание:
Но миновалась ныне вьюга.
И горькой складкой те года
Легли на, сердце мне. И друга
В тебе не вижу, как тогда.
Как в годы юности, не знаю
Бездонных чар твоей души…
Порой, как прежде, различаю
Песнь соловья в твоей глуши…
И много чар, и много песен,
И древних ликов красоты
Твой мир, поистине, чудесен!
Да, царь самодержавный – ты
А я, печальный, нищий, жесткий,
В час утра встретивший зарю,
Теперь на пыльном перекрестке
На царский поезд твой смотрю.
Печальная Россия, печальные люди, печальный поэт. С каким постоянством звучит этот эпитет! За лирическим «я» прощального послания сквозит все то же преследовавшее Блока «печальное человеческое лицо гонимого судьбой».
На «пыльном перекрестке» произошла и последняя (в сущности) встреча с Андреем Белым.
Тот в феврале 1912 года приехал в Петербург и остановился у Вячеслава Иванова в Башне. Блок, сказали ему, в полосе мрачности, нигде не появляется, никого к себе не пускает. Белый тем не менее настойчиво добивается встречи. В Башню Блок идти не хочет. Наконец через Пяста он назначает секретное свидание в маленьком, невзрачном, всегда пустующем ресторане на одной из удаленных от центра улиц.
Почти весь день Блок и Белый провели вместе. Состоялся длиннейший многочасовой разговор.
Блестя безумными сапфировыми глазами, то почти шепотом, то сбиваясь на крик, Белый посвятил Блока в важнейшее событие своей духовной жизни.
Он давно уже был погружен в теософские и оккультные глубины, еще в начале 1909 года жаловался, что слишком много потерял, пройдя по путям оккультизма «без руководителя». Наконец, руководитель нашелся – Рудольф Штейнер, глава антропософской общины. Он открыл глаза: художника окружают люциферические духи, они-то и инспирируют творчество. Некоторое время Белый скрывал свое приобщение к антропософии, а теперь решил отправиться с женой (вслед за Эллисом) на Запад, на послушание к Штейнеру.
Блок выслушал внимательно, но отчужденно: теософия, оккультизм, антропософия – все это было для него пустым звуком. Он только сказал невесело: «Да, вот – странники мы: как бы ни были мы различны… Я вот (тут он усмехнулся) застранствовал по кабакам, по цыганским концертам. Ты – странствовал по Африке; Эллис – странствует по „мирам иным“. Да, да – странники: такова уж судьба».
Обстановка свидания, рассказывает Белый, была как иллюстрация к «страшному миру»: глухой желто-серый ресторанчик, тусклый газовый свет, пришибленный старик лакей, неподвижный толстяк за буфетной стойкой, невпопад гремящая маршами музыкальная машина…
Да и сам Блок, на взгляд Белого, был уже не тот – отяжелевший, сухой, обожженный: потемневшее лицо, коротко подстриженные волосы, усталый взгляд…
Они вышли в ненастную, слякотную ночь и на ближайшем перекрестке разошлись в разные стороны.
В тот же день Белый написал Блоку: «До какой степени я счастлив, что видел Тебя! До какой степени я счастлив, что Ты был со мной так прост и прям. Знаешь ли – что Ты для меня?.. Ты – богоданный нам, вещий поэт всей России – первый среди поэтов, первый поэт земли русской».
Но никакие признания уже ничего не могли спаять. Блок и Белый разошлись в разные стороны не только на петербургской улице.
Белый еще долго посвящал Блока в свою «штейнерьяду», многословно описывал случавшиеся с ним «странные происшествия», каких-то преследовавших его японцев и старух, стуки, искорки, шепоты и топоты, «световое явление» доктора Штейнера и прочую абракадабру, «Письмо от Бори: двенадцать страниц писчей бумаги все – за Штейнера; красные чернила; все смута».
Ответные письма не сохранились, – нужно думать, Блок высказался откровенно и резко. Белый обиделся и замолчал.
В дальнейшем отношения приняли совершенно внешний характер. Блок деятельно помогал бывшему другу и врагу в устройстве его запутанных литературных дел, ссудил его деньгами, способствовал появлению романа «Петербург». А ничего другого уже не осталось: «Слишком во многом нас жизнь разделила». Тут же добавлено: «Остальных просто нет для меня – тех, которые „были“ (В.Иванов, Чулков…)».
Между тем на литературную авансцену выходили новые люди. Но и с ними Блоку оказалось не по пути,
Во владениях Вячеслава Иванова – в «Аполлоне», в «Академии», на Башне – появился белобрысый, самоуверенный, прямой как палка молодой стихотворец Николай Степанович Гумилев. Он хотел выглядеть франтом, эстетом и снобом: фрак, шапокляк, непререкаемый апломб. Но настоящие снобы из «Аполлона» относились к нему благосклонно-иронически: для них он был человеком случайным, недостаточно образованным, слабо владеющим французским языком. Однако вскоре Гумилев заставил строгих судей думать и говорить о нем иначе.
В чем, в чем, а в упорстве отказать Гумилеву было нельзя. Он поставил перед собой цель – стать поэтическим лидером, и шел к ней неуклонно. Он сумел забрать в свои руки литературный отдел «Аполлона». Для начала ему нужен был союзник – поэт с именем, и он соблазнил легкомысленного Сергея Городецкого.