Они расположились прямо на газонах, и сейчас, в феврале, ярко-зеленых. Этот музей под открытым небом — как бы продолжение Луврского. Все изваяния — обнаженные женские фигуры, стоящие, идущие, лежащие. Все они молчаливо объединены творческим духом Майоля, этого француза, южанина, видевшего в женщине землю с ее плодородием, ее чистотой помыслов, с ее бесконечной жизненной потенцией. Искренность Майоля волнует, как источник молодости, и статуи его передают ту очарованность и грацию, которые ставят их вне исторических времен.
С того момента, как я забрела за арку Карузель и увидела их, я уже не могла с ними расстаться. Каждый раз, возвращаясь домой, я проходила этой дорогой между статуями, при солнце, при луне, в снег, и в дождь, и в сильный ветер, когда прижимаешь под горлом воротник и смотришь на «Трех нимф» Майоля сквозь слезы от жгучего ветра, и кажется, что они чуть шевелятся. Каждый из тридцати дней, проведенных мной в Париже, связан с ними и с творчеством этого гениального бородача каталанца с берегов Средиземного моря.
Тридцать дней. А может статься, что, если б это было не тридцать дней, а тридцать месяцев, я бы привыкла к изваяниям и перестала бы их замечать, как не замечают парижане, получившие их в наследство на веки вечные. Часто видишь какого-нибудь горожанина, бегущего с портфелем мимо Майоля. Он жует дорогой горячие каштаны, а шкурки бросает на гравий дорожки, и вряд ли глаз его вбирает изумительные пропорции бронзовых дев. А может быть, это еще потому, что «прохожий», по словам Родена, «никогда не останавливается перед тем, что просто. Он думает, что искусство — это вещь сложная и непонятная. Он останавливается только перед тем, что неучтиво зацепляет его любопытство. И совершенно ясно, что самое изумительное в Майоле — это чистота и прозрачность его мастерства и его мысли. Вот почему ни одно из его произведений никогда не привлечет любопытства прохожего».
2
Мадам М. Д., хозяйку квартиры, где я живу, жену известного хирурга, с которым она рассталась уже много лет тому назад, зовут Бибкой. Вернее, это ее прозвище, придуманное ею самой в детстве, которое началось в Киеве и которого она не помнит, ибо родители ее, богатые фабриканты Гинзбург, еще в начале века переселились во Францию. Она к своим семидесяти годам сохраняет естественность розового лица без признаков макияжа, подлинность когда-то золотых, теперь серебряных волос, уложенных в простой тяжелый узел на затылке. Женственность и простота ее манер пленительны, искренность и живость в ее обращении неподдельны. В ней нет порабощения вещами — мебелью, хрусталем и фарфором, драгоценностями и мехами. Она одета в два-три элегантных туалета по сезону, и статная, легкая фигура ее обращает на себя ваше внимание. Но какое-то порабощение всегда караулит женщину на ее жизненном пути. У Бибки это книги по искусству, лекции, выставки, беседы искусствоведов. Ценнейшая библиотека собрана в ее квартире, где много воздуха и света, где убранство в типично французском духе современного салона, под старину, на стенах много картин французских сюрреалистов, даже абстракционистов, где все умеренно и все хорошего вкуса.
До болезненности привязана Бибка к этому месту. И я часто вижу, как рано утром, поднявшись со своего традиционного двуспального ложа, в халатике, с длинной косой вдоль спины, она стоит перед высоким окном и смотрит на свою туманную Сену и свой Лувр, такая маленькая, вся сжавшаяся в комочек от пережитых за годы страданий и одиночества, смотрит голубыми глазами под полуприкрытыми тяжелыми веками. Стоит и словно молится, набираясь сил, веры, покоя и душевной гармонии от этого извечного пейзажа в кадре окна. Она живет одна. Двое сыновей от первого брака погибли, старший — в последние дни войны, только что призванный, младший — через год, в автомобильной катастрофе. Двое детей от второго брака со знаменитым хирургом уже разлетелись по своим гнездам. Поэтому Бибка любит, когда к ней приезжают друзья. У нее останавливаются приезжие из Нью-Йорка, Лондона, Стокгольма, Мадрида и даже из Москвы. В ее шестикомнатной благоустроенной квартире всегда кто-нибудь гостит, главным образом люди искусства и науки.
Мы познакомились с ней в моей юности, когда она еще совсем молодой приезжала с мужем на Международный съезд хирургов в Москве. Привел их тогда в мастерскую моего отца мой дядя — профессор Максим Петрович Кончаловский. Теперь, через много лет, Бибка любезно пригласила меня к себе на этот месяц.
Это была судьба, ибо в ее столовой перед диваном на журнальном столике лежали две прекрасные книги. Одну написал английский искусствовед Джон Ревальд, и она называлась «Майоль». Издание было 1939 года, с удивительными, мягкими и благородными снимками скульптур, со старинным шрифтом, изящным и легким, и с текстом, по-старинному ненавязчивым, полным прелести объективного суждения, под которым прячутся восхищение и любовь умного и сдержанного англичанина. Вторая книга была написана недавно умершим французским искусствоведом Вольдемаром Жоржем, издана на роскошной швейцарской бумаге, с резко отпечатанными, хоть и хорошими иллюстрациями, в отличном переплете, покрытом глянцевой суперобложкой. Словно лакированная модель автокара последнего выпуска, книга эта служила украшением дома. Несколько вычурный слог, очень современные суждения, в которых поначалу трудно разобраться, но интересные раскрытием новых взглядов на все поколение французских импрессионистов, привлекали к этой книге, и было приятно держать ее в руках как элегантную новинку. Вольдемар Жорж интересовал меня не менее Джона Ревальда, поскольку совсем еще молодым журналистом писал о выставке отца, открывшейся в Париже в 1925 году.
Из этих двух книг узнала я о Майоле — живописце, ковровщике, рисовальщике, гравере, иллюстраторе, о Майоле — скульпторе, резчике, ваятеле, шлифовальщике, и о Майоле — человеке. Передо мной прошла вся его жизнь, начиная с детства в маленьком южном городке Баниюльсе на берегу Средиземного моря, и через невероятные лишения, унижения студенческих лет, и через непонимание и враждебность общества — к мировому признанию, к музею на открытом воздухе, о котором мечтал Майоль, в полном освещении, где объемы скульптур и их движения подчеркиваются светом и тенью. Словом, музею, который не является привилегией меньшинства, а открыт для всех и для каждого…
3
Иду по главной трассе Латинского квартала, по бульвару Сен-Мишель. Утром моросил почти незаметный, какой-то стоячий дождь. Сейчас он сменился порывистым ветром, разметавшим гущу облаков, и сквозь их клочья проливается на асфальт печальный белесый свет зимнего солнца.
На перекрестке бульвара Сен-Мишель с бульваром Сен-Жермен в цветочной палатке вдруг объявилась весна: круглые темно-фиолетовые подушечки фиалок и лохматые желтые страусовые перья мимоз. От них идет одуряющий запах: постоишь возле пять минут — и закружится голова.
А вокруг кипит молодая жизнь парижских студентов. Перед магазином платья, на улице, распродажа дешевых пальто, юбок, платьев, брюк для студенток, которые нынче вырядились в длинное. Смотришь — юбка до щиколоток, а в разрезе спереди выше колен мелькают высокие сапожки на шнуровках (точь-в-точь как в двадцатых годах, в моей юности)! Девчонки перебирают вешалки с длинными балахонами-пальто и щебечут, как черные парижские дрозды.
— Купишь?
— Ну да! Так вот я и купила! — Девчонка смеется, встряхивая длинными кудрями. — Я свое мини-пальто приспособила, выпорола рукава, пришила золотые пуговицы, руки — в теплый джемпер с воротом, ноги — в теплые брюки. Вот тебе и зимний наряд. — Она, приплясывая на одной ноге, хлопает себя портфелем по коленке. И в самом деле, все сидит на ней ловко. Красные брючки, джемпер и синий камзол с золотыми пуговками идут к этой бургундской красотке, разве только фригийского колпака не хватает на ее рыжеватых кудрях!..
Поболтав, девчонки переходят к лоткам соседнего писчебумажного магазина, чтобы заняться карандашами, ручками и блокнотами. А я перехожу улицу к музею Клюни. Из-за чугунной ограды глядит этот музей мрачно поблескивающими окнами на движение бульвара Сен-Мишель. Вокруг музея следы построек IV века, когда-то здесь были бани Юлиана Отступника, мрачные входы ведут в подземелья серой каменной кладки. А внутри! Внутри — чудеса, древние французские ковры и гобелены. Целый час я брожу по пустынным залам с решетчатыми переплетами окон, за которыми торопится жить Бульмиш[3]. А здесь в тишине разыгрываются сцены куртуазной и буколической жизни Средневековья, цветные видения, вытканные на плотной фактуре ковров.