Что касается меня, то мне необходимо как можно скорее домой, в Москву, на Николину Гору, где ждут меня две незавершенные песни перевода поэмы Мистраля, который писал о египтянке Саре:
… И вдруг какой-то крик раздался,
И кто-то на песках остался:
К нам руки девушка протягивала та,
И нас она молила жарко:
— Меня, меня возьмите в барку!
О господи! Я за небесного царя
Испить готова смерти чашу! —
И то была служанка наша,
Что звали Сарой. В небе краше
Горит она, чем полыхает поутру звезда…
Подарок Арлю
Девятого июня я вылетела из Парижа в Москву. Пожалуй, я никогда не забуду этого невиданного лета на Николиной Горе. Что-то произошло в атмосфере такое, что за два с половиной месяца не высыпало ни единой дождевой капли на нашу половину России. Под Москвой начал гореть торф, и ветер нес густой дым на сотни километров. Столица задыхалась от угара.
Я работала с шести часов. Эти утра, душные, зловеще тихие, без росы, когда оранжевое солнце пробивается лучами сквозь ветви деревьев, похожие на неподвижные декорации за кулисами театра, и листья на этих ветвях мертвенного цвета, местами высыхали «зазелено». И это было страшно. Почва, высохшая на полметра, не впитывала поливки, земля трескалась, обнажая съежившиеся корни. Птицы не пели, пчелы не жужжали, даже комары слабели от жары и жажды. Ночь не приносила никакой свежести, и, неестественно сухая от раннего утра желтая трава колола босые ноги.
Вот в эту жестокую для наших мест жару я заканчивала перевод поэмы Мистраля, и уже четыре писца взялись за переписку готовых десяти песен поэмы. Я не встречалась с этими ребятами-старшеклассниками, их отыскала для меня наша машинистка. Но каждую неделю мне приносили переписанные отличным почерком страницы, и я складывала их в папку.
В то лето жил у нас на даче друг моих сыновей, молодой художник Саша Адабашьян, он-то и взялся иллюстрировать «Мирей». Это было сложно для него, поскольку он никогда не бывал во Франции, хоть и кончил французскую спецшколу.
Часами мы сидели с Сашей, разглядывая кучу открыток, привезенных мною из Прованса, я читала ему страницы поэмы, рассказывала о современном Провансе и сохранившихся доныне традициях старого. О музеях и соборах, о людях, о базарах, о цветах и аромате этой благодатной земли, о горизонтах и силуэтах Альп, о древних руинах и часовнях, — словом, обо всем, что могло хоть как-то раскрыть художнику этот дивный уголок земного шара.
Поначалу Саша не решался скомпоновать хоть один рисунок. Он бродил вокруг да около, набрасывал типы девушек, костюмы, предметы, но найти тот стержень, на котором стояли бы все двенадцать картин, не мог. И вдруг однажды пришло! Пришла та одна небольшая деталь, которая и явилась стержнем. Мне показалось, что эту тему Ромео и Джульетты надо решать, композиционно отделив «Капулетти» от «Монтекки». А следовательно, композиция каждой картинки делится на правую и левую сторону: с одной — Мирей и ее отец, богатый фермер с дородной супругой, с другой — нищий Винсент, плетельщик корзин, с убогим стариком-отцом и жалкой девчонкой-сестрой. И все сразу встало на место. Пошли один за другим чудесные черно-белые рисунки перышком, тонкие, остроумные и очень выразительные. Пошли в ход все Детали, досконально изученные нами до этого открытия. Пришло к Саше и вдохновение, и радость поисков и находок.
Во главе каждой песни легла изящная, легкая до прозрачности гравюра с ее веселым и трагичным сюжетом, тщательно и любовно разработанная молодым художником. Труднее всего оказалась композиция финальной сцены — смерти Мирей. Извечная тема гибели Ромео и Джульетты должна была здесь найти иную трактовку. В поэме Мистраля католические притчи тесно переплетаются с мистическими сказаниями провансальского народа. В результате получается занятная поэтическая смесь, в которой повествования двух святых Марий, явившихся к больной, лишившейся рассудка от солнечного удара в пустыне Кро Мирей, теряют свою евангельскую святость, религия уступает место фольклору.
Адабашьян видел в финале единственное, последнее слияние двух несчастных возлюбленных. Винсент прибегает к собору Сент-Мари-де-ля-Мер и видит свою Мирей умирающей. Он хватает ее в объятия, и тут происходит последнее объяснение Винсента в вечной любви к Мирей, тут все его отчаяние, тоска и смерть их обоих. И Саша все эскизы начинал с этого объятия.
— Поймите: это же люди, они любят друг друга, они умирают от любви! — уверял меня Саша, глядя на меня своими большими зеленоватыми глазами, какие иногда встречаются у армян.
— Нет, Саша, нет! Как только ты кладешь откинувшуюся фигурку Мирей на руки Винсента, так тут же вдруг это движение переходит в залихватское па аргентинского танго.
Саша рассматривает рисунок — на нем Мирей с полуобнаженной грудью, с полузакрытыми глазами перегнулась на руке Винсента, который смотрит на нее взглядом, полным любви и даже страсти.
— Да, похоже на танго, — улыбаясь, говорит Саша и озадаченно почесывает затылок.
И снова начинаются поиски. А сущность-то вся в простой схеме, и если пойти за этой ниточкой схемы, то она приведет к следующему: двое любят друг друга, она — богатая невеста, он — нищий корзинщик. Забавляя ее, он рассказывает о чудесах, творящихся в храме святых Марий, покровительниц пастухов и моряков, и советует в случае какой-нибудь беды идти к собору святых Марий и просить помощи — они помогут. Отец — против свадьбы с бедняком, она в отчаянье идет к собору просить чуда. Дорогой — солнечный удар, она достигает собора и на паперти умирает. Значит, основное — это собор, под защиту которого стремилась любовь Мирей. К чему же привело ее это стремление? К гибели. Все. Точка.
И Саша сделал рисунок. Он изобразил колокольню Сент-Мари-де-ля-Мер с тремя арками, где висят колокола, а под ней, внизу страницы, две маленькие фигурки: горизонтально лежащую мертвую Мирей, и вертикально — фигурку Винсента, стоящего на коленях над ней. Это было трагично, чисто и точно.
И сколько бы ни пытался поэт Мистраль убедить читателя, что Мирей — это девственная мученица, страдалица и святая, в самой его поэме, насыщенной красотой земной жизни и трагедией потери этой красоты, Мирей является просто девушкой, прекрасным земным существом, приносящим свою жизнь в жертву жестокой идее совершенства бесплотного духа, выраженного в этих беспощадно суровых линиях колокольни святых Марий.
К концу августа мной были закончены две последние песни, Саша Адабашьян закончил двенадцать рисунков, и уже лежала большая стопа манускрипта, 320 страниц, переписанных от руки, 6300 строк перевода поэмы «Мирей».
— Какую же нам сделать папку? — в тревоге спрашивал Саша, глядя на рукопись.
Опять думали, гадали, дошли до того, что надо переплести манускрипт в папку, отделанную берестой. Но выход нашелся внезапно. В доме на Николиной Горе лежит на столе скатерть из сурового полотна, на которой расписываются гости, многие из них любили что-нибудь нарисовать. Вот эти автографы я вышивала цветной гладью, и все это пестрое прихотливое узорочье навело меня на мысль вышить папку.
Я взяла кусок полотна, нарисовала двух стилизованных голубков, сидящих на лозах и отвернувших друг от друга головки, за шеи этим голубкам я зацепила большую букву «М», а кругом разбросала замысловатые сказочные русские цветки. Все это я вышила цветными нитками в теплых тонах, голуби переливались оттенками красного, буква была массивной, черной, корешок вышила я барбарисовыми ветками с ягодками, цветки — фантастически пестрыми. Три дня я провела за работой, затем в переплетной мастерской мне изготовили из этого полотна папку, обтянули ее изнутри красным ластиком, просверлили отверстия в рукописи, переложили ее Сашиными рисунками, под каждый был подложен кусок красного тонкого картона, и все это вложенное в папку было крепко связано красным шелковым шнурком.