— Ну-ка! Ну-ка! — Долгачева склонилась над Лениной тетрадкой.
Екатерине ли Алексеевне трудно было решать такую задачку? Небось каждую неделю она решает задачки посложнее!
Райком и райисполком подводят итоги соревнования доярок за декаду: кто сколько надоил, у кого прибавка, а у кого уменьшение.
Всякий раз в конце декады Долгачева выступает по местному радио: хвалит передовиков, журит нерадивых, допустивших уменьшение надоев. Она знает всех доярок в лицо, величает по имени-отчеству. И ее все знают. Часто утром председателя на ферме еще нет, а она — уже тут разговаривает с доярками, наблюдает за дойкой.
«Надои-то на ферме хороши, — думает Екатерина Алексеевна, еще раз перечитывая условия задачки. — По десять литров в день на корову. А воспитательная работа в хозяйстве запущена. Где это теперь тратят треть молока на нужды совхоза? На откорм телят, что ли? Нет, треть — это много, — решает она и тут же, в уме, усмехается: — Ведь вот до чего привыкла, только об одном мысль — о воспитательной работе».
— Ты с черновиком решала, дочка?
— Да, мам. Я всегда решаю задачки сначала начерно, как ты велишь.
— Молодчина! — Долгачева погладила Лену по голове. Она смотрела на черновик дочери, стараясь уловить, где она сделала ошибку. Екатерина Алексеевна сразу же ее нашла. — Ну, такую ошибку, Лена, ты сама должна найти. Подумай хорошенько.
Долгачева снова пошла на кухню.
И в это самое время, когда она проходила узким коридором, в окне мелькнул свет фар — привезли Тобольцева.
Картошка на сковороде шипела.
Екатерина Алексеевна переворачивала ее ножом и все прислушивалась: один приехал Николай или кто-нибудь ведет его? «Слишком долго идет он». И только успела подумать, как тут же услыхала, как на террасе щелкнул выключатель и Тобольцев стал шарить по стене, отыскивая дверную скобу.
Екатерина Алексеевна вышла из кухни и толкнула от себя дверь. И тотчас же вошел Тобольцев, дохнув ей в лицо густым водочным перегаром.
— Катя, молодчина, — заговорил Тобольцев, — встречаешь мужа. А он, как видишь, пьян. Возвышенцы стали проверять семена пшеницы, и казалось, что они не годны для сева. Замаливают грехи. И меня угостили. А я все вижу. Вижу…
Пьяные бывают разные. Большинство, выпив, становятся мрачными, раздражительными — лезут в спор и в драку. Тобольцев принадлежал к другой, правда не распространенной, группе пьющих, которые, выпив, становятся веселыми и общительными… на такого человека и обижаться грешно.
— Но я все вижу, Катя. На то я и инспектор. — Тобольцев рыгнул. — Готовишь? Хорошо. Но я уже ужинал. Ну, расскажи, что там, в Новой Луге? Хвалили тебя, что семенной картофель уже в буртах?
— Нет, ругали.
— Дураки!
— Коля, ты пьян. Тебе помочь?
— Мне? Помочь? Погляди, я по одной доске пройду.
И он пошел по коридору, шатаясь.
Долгачева вошла в спальню вслед за ним.
Тобольцев устало опустился в кресло. Екатерина Алексеевна знала, что яркий свет раздражает пьяных. Она не стала включать люстру, а зажгла лишь настольную лампу. Зеленый абажур отбросил мягкую тень на стены, на светлые обои, которые наклеены были недавно, накануне свадьбы.
Долгачева зашторила окно, выходившее на улицу. Присела на табурет, стоявший у стены, и долго глядела на Тобольцева. Свалившиеся волосы упали на лоб. Ворот рубашки расстегнут. Галстук болтается сбоку. Вид у него был завзятого пьяницы. Такого человека напрасно было уговаривать, пытаться убедить в чем-то. Какой смысл говорить ему о пьянстве? Она уже не раз говорила ему об этом.
Долгачевой было больно за обманутые надежды. Рушилось все: семья, которую, казалось, она уже слепила; рушилась любовь к человеку, которого она выбрала.
— Коля, ты посмотри: на кого ты похож? — заговорила Екатерина Алексеевна, сокрушенно покачивая головой. — Я ведь многих председателей отучила от этого — от пьянства. А сама вот за тобой, за пьяницей, ухаживаю.
— Не надо так, Катюша. Разве я — пьяница? Они — чудаки. Они приготовили семена. Но у них нет разрешения на сев.
— Ну, предположим, что они — чудаки. Но ты-то, инспектор, хорош. С ними вместе стал пить. Так ведь?
— Так! — Тобольцев икнул.
«Пьяные почему-то всегда икают», — решила Долгачева.
— Я их учу жизни… Я…
Екатерина Алексеевна опять с состраданием посмотрела на него.
— Увлекся бы чем-нибудь, — заговорила она незлобиво. — Военком вон хоть рыбалкой увлечен. А ты? Пришел бы с работы, попил чаю да пошел бы на Оку. Хочешь, мы купим лодку? Хоть секретарь райкома не военком, но я поплыву с тобой и буду рыбачить. Поговорят да и перестанут.
— Ы-ш-к! прости, Катя!
— Может, в сельхозуправлении у вас нехорошая обстановка? Скажи, найдем тебе другую работу.
— Обстановка у нас нормальная. Я просто устал, Катя.
— Я тебе не буду мораль читать. Ложись. Но запомни: это мое последнее слово. Я — взрослый человек. Я все могу простить и понять. Но ребенок, та же Лена, она не может понять и не хочет прощать, в первую очередь мне. Поэтому я говорю тебе: не бросишь пить — поезжай обратно в Новую Лугу. Я тебе честно говорю: нам с дочерью легче будет.
Она не любила семейных сцен — считала их данью мещанству.
Проходя мимо детской, она видела Лену, которая все еще сидела за столом.
Долгачева громче, чем всегда, сказала:
— Давай, дочка, ужинать!
Часть четвертая
1
Умер Серафим Ловцов…
В Туренино смерть человека, находящегося в расцвете сил, вызывает особый интерес. Весь городок возбужден такой смертью. Все люди выходят на улицу.
Туренино хоть и маленький городок, но — столица. Он и ведет себя по-столичному: всех сколько-нибудь заметных людей примечает. Такие люди или живут в Туренино, или, на худой конец, находят вечный приют на Туренинском кладбище. Это считается почетным.
В районе пять колхозов и столько же совхозов. И все руководители, как и Варгин, горожане. О Серафиме Ловцова и говорить нечего: бывший инструктор райкома, он лет десять подряд жил в городе. Ребята здесь выросли, ходили в школу. В Туренино был и дом, и семья, только сам хозяин последние годы жила и работал в Березовке, руководил совхозом.
Вышел Тихон Иванович, встал на углу своего проулка и улицы Ленина — той самой, что начинается от центральной площади города и, пересекая все его проулки, круто поднимается в гору, сливаясь с Ново-Лужским шоссе. В овчинном полушубке, в валенках, Варгин ждал, пока появится траурная процессия. Звуки траурного марша уже давно доносились откуда-то сверху.
Играл все тот же духовой оркестр, который играет всегда для туренинцев — и на танцах, и в ресторане, и на праздники. Играл оркестр нестройно, вразнобой, но барабанщик ударял по барабану самозабвенно, его удары далеко слышны были в морозном воздухе. И люди со всех сторон спешили на этот звук. Останавливаясь на перекрестках, они судачили о том, о сем: да кто помер, при каких обстоятельствах, вздыхали, жалели родных.
Стоял и Варгин, прислушиваясь к ударам барабана. Ждал, пока покажется траурная процессия. И вот спустя несколько минут на самой вершине горы показалась автомашина с гробом. За ней — черная вереница людей.
Оркестр играл ту единственную мелодию, которую он играл на всех похоронах. Однако всякий раз она задевала за живое. Пр мере того как траурная процессия приближалась, звуки оркестра нарастали. И можно было уже различать звучание отдельных инструментов, как, вторя трубе, надрывается кларнет.
Гроб с Серафимом везли на машине, а следом шли жена, сыновья, рабочие совхоза, которых привезли из Березовки на автобусе. Механизаторы и женщины из совхозной бухгалтерии несли венки из хвои, перевитые траурными лентами, самодельные цветы. Орденов у Серафима не было, и поэтому жизнь его казалась такой заурядной, а смерть такой жестокой, что у Варгина защемило сердце… Он снял шапку, примкнул к траурной процессии. Ее замыкал еще один грузовик, в кузове которого был памятник-пирамида. Сваренная из листовой жести электросварщиками Сельхозтехники, она плыла над процессией, как вершина содеянного человеком.