Казалось бы, он сделал в жизни свое дело: живи, грей свои косточки на солнце! Ан нет! Не довольствуется этим. Мезенцев руководит авиамодельным кружком во Дворце пионеров. Он так сумел увлечь ребят, что они не раз завоевывали первое место на областных соревнованиях. Кружковцы занимаются вечером, после школы. К тому времени Мезанцев, порыбачив, вернется с Оки, отдохнет часик-другой после утренней зорьки. Пообедав, — посвежевший, загорелый, — он так же степенно идет во Дворец пионеров, который помещается в приокском парке, рядом с райкомом.
В парке зеленели старые липы и пахло медовыми сережками, которые еще не распустились.
Долгачева считала рыбалку блажью, делом несерьезным. Но страсть, увлеченность ей в людях нравилась. «Хорошо, если б Николай увлекся чем-нибудь, хоть рыбалкой». Поведение Тобольцева все больше беспокоило ее. Он каждый вечер задерживался в сельхозуправлении, куда устроился на работу, не имея никакой другой профессии, кроме зычного голоса, кроме умения кричать на плацу: «Рота! Равняйсь!» Да-а… Не совершила ли она ошибки со своим замужеством?
Как спокойно жилось без Тобольцева. Никто не спрашивал, когда будет дома. Никто не спрашивал у нее — и она не спрашивала ни у кого. Долгачева уже привыкла к своему положению — к положению одинокой женщины. Какое дело людям: замужем она или нет? На нее привыкли смотреть не как на женщину, а как на первого секретаря. Мужчины говорили с ней только о деле, и в кабинете, и в правлении. Она знала, что каждого надо выслушать: и председателя, и доярку. И всегда, по возможности, надо быть доброжелательной, быть веселой. Это нравится людям, с которыми она общается.
Но Леночка? Девочка росла одна, без отца. Она уже большая. Скоро подружки будут пытать ее: почему отец бросил их, не живет с ними?
Долгачева готова была пойти даже на собственное унижение, но дочь должна иметь отца. Это надо. Это необходимо.
28
Екатерина Алексеевна любила это светлое, пахнущее меловой побелкой, здание. Ей нравился просторный вестибюль, широкие лестницы, настенные бра. Но особую радость доставлял ей кабинет — не только место ее работы, где она порой проводила весь день, но и пристанище для раздумий. Она любила оставаться тут одна, любила посидеть за столом. Особенно ей нравилось приходить сюда рано утром, как сейчас.
Ночной сторож, ворчливый старик по прозвищу Кулат, открыл ей дверь. Она поздоровалась, дед спросил ее о погоде, о том, как спалось.
— Никто не звонил ночью? — спросила она в ответ.
— Никак нет. Тихо было.
— Ну и хорошо.
Долгачева не спеша поднялась к себе. Ее кабинет находился в глубине коридора, справа. Два окна, вдоль которых стоял продолговатый стол для совещаний, выходили на площадь, а застекленная дверь на балкон к Оке. Войдя в кабинет, Долгачева прошла в дальний угол, открыла дверь на балкон. Комната стала словно бы просторней — от солнца и хлынувшей с реки прохлады.
От Оки подымался туман. Местами гладь реки уже освободилась от рыхлого белого покрывала. В этих плешинах виднелась рябь — вся в солнечных бликах. Блики эти до боли слепили глаза. Было тихо; на Оке еще не слышно ни урчания водометных толкачей, ни трескучей скороговорки лодочных моторов. Хотелось как можно дольше сохранить эту тишину и эти смутные, еще не до конца осознанные мысли о сегодняшних делах. Отойдя от балконной двери, Долгачева осторожно сняла плащ, боясь резким движением спугнуть этим мысли.
Через час эту утреннюю тишину нарушит шум парохода «Заря», певучий говор лодочных моторов. Через час наверняка заглянет кто-нибудь или позвонит муж — объявит, что он встал и поел, и, чтобы смягчить свой вчерашний проступок, скажет, что он целует ее, что у него сегодня трудный день — поездка в Березовку. А если не Тобольцев, то позвонят из какого-нибудь колхоза и сообщат, что на ферме нет воды и коровы уже вторые сутки не поены.
Долгачева начинает звонить.
Будто и не было этой тишины — начинается обычная дневная круговерть.
Пока эта круговерть не началась, до прихода Грибанова надо приготовить необходимые материалы, собраться с мыслями.
Екатерина Алексеевна закрыла балконную дверь, чтобы звуки, доносившиеся снаружи, не отвлекали ее от дела. Только вернулась к столу, как скрипнула дверь, ведущая в приемную.
Долгачева насторожилась: кого недобрая несет в такую рань?
В кабинет вошел человек средних лет, с бородкой.
— Можно, Екатерина Алексеевна?
— Пожалуйста.
И не успела Екатерина Алексеевна выйти из-за стола, чтобы встретить раннего гостя, как тот уже толкался посреди комнаты.
— Екатерина Алексеевна, извините ради бога, что так рано явился к вам… Грибанов. Надеюсь, вы уже догадались? — говорил он напористым говорком, будто очень спешил. — Я заглянул к вам так рано потому, что знаю: вас можно застать только ранним утром.
— Заходите, заходите… — Долгачева помялась, вспоминая имя-отчество ученого. — Заходите, Юрий Митрофанович. — И сделала несколько шагов навстречу Грибанову. — А я как раз о вас вспоминала.
— Ну и что: как вспоминали?
— Хорошо вспоминала. Спасибо вам за письмо, за то, что были так внимательны. Быстро отозвались на нашу просьбу. Прошу, садитесь. Как вы устроились?
— Хорошо, в вашей гостинице. Номер мне дали — почти люкс.
— Вы приехали вчера?
— Да, вечерним автобусом.
— И не позвонили. Завтракали?
— Пил чай.
— Моей помощи вам не требуется?
— Нет, спасибо.
— Тогда прошу садиться.
— Деревня — это наша забота. — Грибанов снял плащ, повесил его на вешалку. — Решили помочь вам. — Он сел в кресло и внимательно всмотрелся в лицо Долгачевой.
— Каким образом? — спросила она.
— Самым простым! Мы проделаем всю черновую работу. Мы опросим всех колхозников и рабочих совхозов: довольны ли они своим положением, работой, отдыхом, бытовым обслуживанием? Одним словом, все. У нас заготовлена для них специальная анкета.
Грибанов говорил, а Долгачева присматривалась к нему.
Без плаща Юрий Митрофанович выглядел моложе, был проще. Ему на вид было лет тридцать — тридцать пять; мужиковатый, с большой тяжелой головой. И эта голова с большой копной волос и бородка как-то смущали Долгачеву, и она не очень-то вникала в то, что он говорил. Ей все казалось, что уход за своей внешностью должен отнимать слишком много времени, в ущерб науке.
А Грибанов говорил, что он первый на кафедре взялся за новое течение в науке, за социологию, и поэтому его в университете очень ценят. Ректор предоставил ему лабораторию, которую он доверху забил карточками социологических исследований. Юрий Митрофанович объяснил Долгачевой свою систему анализа, дал ей анкету.
А кто будет обрабатывать их — не сама же Долгачева?
Губанов как бы уловил ее сомнения.
— Мы обрабатываем анкеты на электронно-вычислительной машине. Мало того, студенты снимут фильм и жизни колхозников и рабочих совхозов.
Юрий Митрофанович коренаст, и, хотя на нем был хороший костюм и в полоску галстук, все равно деревенская закваска давала о себе знать. Это чувствовалось и в его обличье, и в фигуре и в речи. «А может, и хорошо, что деревня в нем дает знать о себе, — подумала Долгачева. — Ведь городской человек, у которого душа о деревне не болит, не может заниматься и ее проблемами. Только такие люди, как Грибанов, — решила она, — и болеют за наше село».
— Вы задумали хорошее дело. — Юрий Митрофанович порылся в кармане: видимо, хотел закурить, но постеснялся Долгачевой. — Важнее ничего в жизни нет. Мы все виноваты перед нашим селом и перед нашей землей. Мы не уедем, пока не окончим всех дел.
И, желая быть учтивым, Грибанов сделал Долгачевой комплимент, сказав, что он надеется, что с ней будет легко работать: она — тоже ученый и будет понимать их с полуслова. Екатерина Алексеевна улыбнулась. Она считала, что ученый — это тот человек, который занимается наукой. А она каждый день занята только планом. Для науки времени не остается.