Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ecce Rex vester. — Illi autem clamabanti Toile, toile, crucifige eum…

— Erat autem scriptum: Iesus Nazarenus, Rex Iudaeorum…

— Quod scripsi, scripsi…

— Et inclinato capite tradidit spiritum[61]. (Здесь селение и весь мир из рода в род падают на колонн и замирают в безмолвии.)

Когда торжественным тоном — «Flectamus genua» — Луис громко читал «Levate» — молитвы: «Pro Ecclesia, pro beatissimo Papa nostro, pro omnibus Episcopis, Presbyteris, Diaconibus, Subdiaconibus, Acolytis, Exor-cislis, Lectoribus, Ostiariis, Confessoribus, Virginibus, Viduis»…[62] — то вдруг услышал несколько иронический смех Виктории, их гостьи:

— Луисито, может быть, ты все-таки проводишь меня?

В глазах юноши сверкнуло бешенство. Однако он сдержался. Даже не повернул головы.

— А ты и вправду похож на падре.

Оп продолжал петь слова псалма.

— Когда тебя посвятят в сан, мне будет приятно исповедаться у тебя, такого серьезного.

Гневный взгляд он бросил на дерзкую даму, вторгнувшуюся в его раздумья.

— У тебя нрав в точности как у твоего приходского священника, мальчик.

Тогда, выйдя из себя, он захлопнул требник. Хотел разразиться потоком резких слов. Но дамы уже не было перед ним. Он почувствовал себя смешным, высокомерным, грубым, застенчивым, невоспитанным и трусом в одно и то же время. Отыскал книгу «Имена Христа» [63] и глухими улочками вышел в поле.

Flectamus genua. Пустынны дороги, пустынны тропинки и дали. Душа Луиса снова преисполнилась торжественностью дня, и, посмотрев на огромный крест древней миссии, господствующий над селением, он, решив вознаградить свою тоску по неотслуженной мессе, запел:

— Ессе lignum Crucis, in quo salus mundi pependit, — и, упав на колени, продолжал: — Venite, adoremus [64].

Поднимаясь на гору, он повторял:

— Ессе lignum Crucis…

И, наконец, простершись на земле, касаясь ее лицом, повторял:

— Venite, adoremus.

А в памяти всплывали строки, звучавшие упреком: «Народ мой, что Я сделал тебе или в чем провинился Я перед тобой? Отвечай мне. Я освободил тебя из земли Египетской, ты же приготовил крест Спасителю своему! — Agios о Theos. Sanctus Deus. Agios ischuros. Sanctus fortis. Agios athanatos, eleison imas. Sanctus immortalis, miserere nobis [65]. — Что же еще Я мог сделать для тебя и не сделал? Я также пасадил тебя, как прекрасный — Мой виноградник, а ты воздал Мне горечь великую: жажду Мою ты утолял уксусом, и копьем пронзил ты ребра Спасителю своему…»

Пейзаж — землистый, выжженный, без деревьев — так созвучен ему сегодня.

— «Я ради тебя бичевал Египет с его первородными, а ты выдал меня, чтобы меня бичевали. Popule meus…»[66]

Пейзаж страстной пятницы. Без тенистого убежища, без родника, без зелени.

— «Я перед тобой открыл море, а ты открыл копьем мой бок. Popule meus…»

Земля охряная, бурая. Пересохший океан. Солнце ослепляюще сверкает, словно отражаясь в бронзе.

— «Я шествовал перед тобой в тучах пыли, а ты при вел меня к преторианцу Пилату. Popule meus…»

Пейзаж размежеван линиями — на отдалении тончайшими — борозд и изгородей, проведенных асимметрично. Так сильно отражается от земли солнце, что бурые тона становятся полупрозрачными, а густая охра приобретает кровавый оттенок.

— «Я поддерживал тебя манной небесной в пустыне, а ты ранил меня пощечинами и ударами бича. Popule meus…»

Селение из камня. Колокола безмолвны — будто мертвые.

— «Я дал тебе испить освежающей воды из родника в скале, а ты мне подал желчь и уксус. Popule meus…»

Селение чванится своим сходством с Иерусалимом, которое подметил один миссионер, побывавший в святых местах. Такой же пустынный пейзаж. И унылый. Селение крестов.

— «Я ради тебя ранил царей ханаанских, а ты ранил тростником мою голову… Я дал тебе королевскую корону, а ты возложил на мою голову терновый венец…

Я привел тебя к великому могуществу, а ты привел меня на место казни, на крест… Popule meus, quid feci tibi? aut in quo contristavi te? responde mihi».

Вот он — крест миссии. Venite, adoremus.

Отсюда панорама селения также напоминает крест, распростертый на земле: улицы, патио, загоны, плоские крыши. Бутон, распускающийся перед нагорным крестом, господствующим над селением. По улицам идут одна, другая и еще женщины в строгих траурных платьях — по дороге в церковь. Flectamus genua.

На паперти — толпа: белые пятна поденщицких рубах тонут в черни женских одеяний, в трауре щеголей.

Какая женщина осмелится сегодня выйти с непокрытой головой? Даже в мыслях не осмелится. А мужчина, у которого есть черный костюм, для какого иного дня он станет беречь его? Строжайший траур — с утренней зари до глубокой ночи. Levate.

Возле креста — Луис Гонсага. Flectamus genua. Отсюда все селение как на ладони. Levate. Аркады пустынных галерей окаймляют пустынную площадь с каменными пересохшими водоемами, сверкающими на солнце. Вывески лавок с наглухо закрытыми дверями и окнами. Безлюдны патио. Flectamus genua. Весь народ в церкви, если не считать торговок съестным, прибывших отовсюду, чтобы что-то продать приезжим, которых они поджидают близ рынка, застыв на временно отведенных им местах — у своих горшков, чистых тарелок, стаканов, чашек и скатертей. Levate. Подальше, в загонах, заперты коровы и ягнята, быки и свиньи; в курятниках — замолкшие петухи, медлительные куры с цыплятами. Единственная нотка движения и прелести — голуби, перелетающие с одной крыши на другую, да еще черные густые стайки ласточек, выписывающие круги в какой-то детской игре — столь чуждой всей значительности дня. Flectamus genua. Панорама приковывает взгляд, пробуждая что-то в памяти Луиса: его глаза отмечают те или иные места, и ему чудятся то белые, то черные крылья, словно кружат голуби и ласточки, бабочки и летучие мыши. Levate.

— Селение мое, горькое и глухое. Неблагодарное. Непонятливое. Люблю тебя и презираю. Хочу для тебя славы, а ты меня упшкаешь. Борюсь за твой блеск, а ты на меня нападаешь. Не жалею сил, чтобы возвеличить тебя, а ты смеешься надо мной. Все готов отдать ради твоего процветания, а ты издеваешься над моими порывами. Мое самопожертвование — мишень для твоего зубоскальства. Мое самобичевание заставляет тебя хохотать. Ты подвергаешь осмеянию все, что бы я ни делал, и все, что я предпринимаю, становится предметом глумления. Пе зря тебя сравнивают с Иерусалимом. Наступит день, когда твоя черствость превратится в изумление, твоя бессердечность — в нежность. Это будет тогда, когда услышишь мое имя, провозглашаемое трубами славы. Тогда ты почувствуешь раскаяние, ты устыдишься бесчестья, на которое обрекло меня, и захочешь привлечь меня в твое лоно, сейчас столь жесткое, — селение мое, непроглядное, скрытое.

На небе ни облачка. Нет даже легчайшего дуновенья ветерка, которое принесло бы прохладу. Знойное предпасхальное утро.

— Тогда попытаешься воскресить в памяти мой образ и с трепетом будешь припоминать мои жесты, поступки, пристрастия. Все твои обитатели будут утверждать, что присутствовали при моем рождении, баюкали меня на руках, учили первым словам, открывали первые приметы моего гения. Станут известными все любимые мною уголки, все места, связанные с моей историей и легендой. Ты будешь допытываться, каков я был у людей, которые меня знали, и ты поразишься, что ранее не осознало моего присутствия, не прочло моего будущего, не вняло моему голосу.

Солнце все выше и шире разливает свое сияние. Вдали рассеялись даже самые нежные облачка. Время идет неумолимо, бесстрастно.

— Отсюда я читаю твою историю и твои тайны. Меня трогает твоя нищета и твое ничтожество. С высоты — свободный от тебя — я вижу тебя кукольным балаганом, в котором я по своей прихоти двигаю марионетками, вначале беря их из той коробки, где покоятся персонажи из сказки; праведники там перемешаны с грешниками — давностью и слепой случайностью захоронения. Что сделали с могилой Бенито Саморы, наводившего ужас на всю округу в шестидесятых годах, героя-либерала, захваченного в плен и расстрелянного тут же, за церковью, в то самое утро, когда он отважно ринулся отвоевывать ото селение? Его зарыли вместе со многими его жертвами, кажется, рядом с моим дедом, которого он убил и труп которого заставил волочить под музыку и шипенье ракет-шутих за то, что тот собрал ему в течение двух часов лишь четыре из пяти тысяч, затребованных в виде принудительного побора. Мой дед, которому так нравилась музыка и который создал здесь, в селении, оркестр! И вот его, убитого, волочили до кладбища, где закопали без гроба. Пусть они все воскреснут и выйдут из могил такими, какими они были при жизни… Отделятся ли снова мужчины от женщин, ныне объединенные стенами кладбища? Вон появился мой прапрадед, конкистадор, донжуан, известный на всю округу, верхом на одном из своих знаменитых коней, — навидались эти кони злодейств, что творил с женщинами их хозяин, сейчас он направляется к дому в поисках Виктории — и напрасно старается его удержать мой дядя пресвитер, напрасно вслед ему что-то кричит моя ревнивая прапрабабка, напрасно пытаются обуздать свирепый прав конкистадора его потомки… Но селение изменилось. Где тот рояль, за которым моя мать проплакала весь медовый месяц, потеряла волшебство своего голоса, который когда-то волновал всю Гуадалахару? А теперь моя мать, словно чужестранка, бредет но пустынным улицам; я вижу, как она пересекает площадь и направляется в церковь; она еще красивая восемнадцатилетняя девушка. Ах! Во что превратили ее эти женщины, одетые в траур, жизнь в этой ссылке… На той галерее, под первой аркой, перед лавкой дона Рефухио, пал мертвым дон Сиприано Вальдес от руки падре Сото, — какая незабываемая драма! — в ту страстную субботу; и кто мог осмелиться задержать убийцу, если на нем сутана, а в руке пистолет? И его так и не нашли! Селение мое, полное печали и преступлений. Под этой крышей я родился, под другой — родиться мой отец; там умерла моя бабка, и по той улице мы провожали ее в последний путь — и это было мое самое раннее воспоминание. Неподалеку от этой изгороди со мной простилась моя мать, вся в слезах, в то утро, когда я уезжал в семинарию. А сегодня все пустынно. Нет играющих детей, нет мужчин, созерцающих бег реки. Там — запертый сегодня Дом покаяния, унылый, соперничающий своим одиночеством с кладбищем — напротив. Селение мое из камня и пересохшего дерева. Виктория… почему ты меня преследуешь? Почему ты вошла, когда я молился за девственниц, за вдов, — да, за вдов? Селение мое, я одолею твое упорство, я одержу победу над упрямством твоего приходского священника и над твоей слепотой. Я родился для того, чтобы спасти тебя, и твои глумления лишь воодушевляют меня. Виктория — у тебя глаза искусительницы, а ты вдова, но сейчас я так высоко, что недоступен чарам твоей красоты, и сюда я приду в то утро, когда ты будешь уезжать, — дай бог, поскорее, дай бог; и хорошо бы тебе увезти с собой Микаэлу, Марию, Мерседес, Марту, Гертрудпс, Исабель. Но почему я неотступно думаю о всех вас сегодня?

вернуться

61

Страсти господа нашего Иисуса Христа по Иоанну. «Кого ищете? — Ему отвечали: Иисуса Назареянина. — Се царь ваш. Но они закричали: возьми, возьми, распни его! — Написано было: Иисус Назареянин, царь Иудейский…

— Что я написал, то написал.

— И, преклонив главу, предал дух (лат.).

вернуться

62

«За церковь, за блаженнейшего папу нашего, за всех епископов, пресвитеров, диаконов, иподиаконов, церковнослужителей, заклинателей бесов, чтецов, ризничих, исповедников, целомудренных дев и вдов» (лат.).

вернуться

63

«Имена Христа» — произведение испанского писателя XVI в. Луиса до Леона (1527–1591), в котором дается мистическое истолкование имен Христа в Библии.

вернуться

64

Се древо креста, на нем же висел спаситель мира.

Приидите, поклонимся! (лат.)

вернуться

65

Святый боже, святый крепкий,

святый бессмертный, помилуй нас (лат.).

вернуться

66

Народ мой (лат.).

26
{"b":"207545","o":1}