На самом деле, в «Восемнадцатом брюмера» Маркса мы читаем:
«Для молодого буржуазного строя классически строгая трагедия Римской республики давала свои идеалы, свои художественные формы и средства самообмана, в которых они нуждались, чтобы скрыть от самих себя ограниченное содержание своей борьбы и поддержать свой энтузиазм на высоте великой исторической трагедии»63.
Как видно, Маркс ясно сознает, что во время Великой революции (о которой он пишет) происходила действительно великая трагедия.
«Однако у этой великой трагедии объективно оказались вовсе не такие великие результаты. Идеологи буржуазии искренне хотели быть энтузиастами, были энтузиастами, но для поддержания этого своего энтузиазма нуждались в иных целях, в целях, которые отвечали бы грандиозности событий и оказались бы своеобразным выкидышем их».
Вот тут-то и понадобилось создание иллюзии, которая питала бы этот энтузиазм. Отсюда следует, что романтики вовсе не являются попросту буржуазией, вовсе не преследуют лавочнических целей и вовсе не хотят кого-то обмануть пышными декорациями, а являются подлинными революционерами, верящими действительно в грандиозность цели, и только при этих условиях могущими морально существовать. Другое дело, что эта их вера — ложная вера, что жизнь должна была обмануть их. Обманувши их, жизнь часто разбивала самое их существование (как это было, например, с Гёльдерлином) или заставляла их постепенно смиряться, как это было с самим Шиллером.
Не только германскую романтику, но и многие другие явления романтизма необходимо брать в связи с огромным подъемом классовой борьбы, имевшим место в конце XVIII века. Но с нескрываемой иронией относится Маркс к якобинцам в кавычках, к эпигонам Французской революции, действовавшим в середине XIX века.
Однако уже и здесь романтизм перерастает действительность. Даже у Гюго его великодушный и широковещательный либерализм содержит в себе некоторые элементы, до сих пор ценные. Еще более можно сказать это о таких сподвижниках Гюго, как Жорж Санд, которые шли гораздо дальше его навстречу начинавшей крепнуть социалистической мысли.
И если скажут: ну, какое нам дело до всего этого, ведь мы для поддержания нашего энтузиазма не нуждаемся ни в какой иллюзии, ни в каком обмане.
Это великое наше счастье. Но следует ли из этого, что мы не нуждаемся и в самом энтузиазме, что мы не нуждаемся ни в какой мечте (терминология Ленина)64, следует ли из этого, что мы не должны обращать свое лицо к будущему строительству, разгадать это будущее, к которому мы идем, сами наводя мосты, соединяющие нас с ним? Нет, этого всего отнюдь не следует. Можем ли мы сказать, что нам не надо стремиться к тому, чтобы в каких-то сверкающих, звенящих красках изображать, несмотря на трудности, разочарования колеблющихся, быть может, случайно больно ушибленных каким-нибудь углом в наше жестокое переходное время, — самую нашу цель, не только наши достижения (художественно освещать которые призывает Горький)65, но и в наших планах, в великих перипетиях внутренней борьбы, которая происходит и в различных прослойках нашего общества, и в сознании отдельных людей? Нет, отказаться от всего этого было бы до крайности неправильно. Фадеевская программа срывания всех масок очень похожа, наоборот, на какую-то попытку расхолодить людей, держаться натуралистической прозы, вскрыть за энтузиазмом, может быть, какие-нибудь личные мотивы. Ведь можно представить себе такого материалиста-натуралиста, которому захотелось бы во что бы то ни стало изобразить всю революцию как просто движение интересов, то есть материальной жадности пролетариата и крестьянской бедноты, как нечто животное, и заявить, что он при этом остается марксистом.
Я вовсе не подозреваю Фадеева в желании сделаться такого рода разоблачителем-клеветником, и я прекрасно знаю, какую огромную роль может играть в наших руках разоблачение врагов, совлечение с них всяких риз и масок. Но это ведь одно другому не мешает.
Отказываться от пути реализма мы не станем. Но отрываться от романтики мы тоже не будем. Класс, имеющий силу в своих руках, класс, действительно в трудовом порядке изменяющий мир, всегда склонен к реализму, но он склонен также и к романтике, разумея под этой романтикой то же, что Ленин разумел под своей мечтой. Это больше не недостижимая фантастическая звезда, это не утешающая химера, это даже не обманный призрак, который стараются выдать за несомненное будущее (как у Гюго). Это — просто самый наш план, самая наша пятилетка и дальнейшие сверхпятилетки: здесь проявляется наше стремление сквозь все препятствия вперед. Это — тот «практический идеализм», о великом наличии которого у материалистов с такой точки зрения говорил Энгельс в ответ на упреки этих узких материалистов в узости и чрезмерной трезвости66.
Но прежде всего, для того чтобы судить о наших собственных путях и о том, кто из прошлых писателей может оказать нам в этом помощь, — надо их знать. Мы совершенно уверены в том, что Гюго, при правильной оценке его произведений, может быть нам глубоко полезен.
Предисловие [К книге Поджо Браччолини «Фацетии»]*
I
Маркс, говоря о культуре античной Греции, сравнивает ее с детством; по его мнению, это — радостное и нормальное детство человечества. Маркс полагает, что оно вовсе не ушло безвозвратно в прошлое: не только о нем приятно вспомнить, но, как утверждает Маркс, иногда и взрослый мужчина «вновь воспроизводит на высшей ступени» эту пору своей жизни, в которой «выражается подлинная сущность его натуры»1.
Такие повторения нормального детства человечества являются, таким образом, возрождениями. Они, с одной стороны, похожи на первоначальное детство, а с другой стороны, они видоизменены, ибо развиваются на иной, более сложной базе.
Маркс констатировал также, что у обновляющихся эпох очень часто бывают тенденции отыскать себе аналогию в прошлом и этим как бы узаконить себя или облегчить себе свое самопонимание и свое развитие. Этим объясняются своеобразные исторические маскарады: английская революция XVII века маскировалась под Библию; Французская революция XVIII века — под республиканский Рим2.
Возрождение античности в Италии в XIV, XV и XVI столетиях представляет собой тоже такого рода исторический маскарад. Некоторые «гуманисты» того времени, например знаменитый Никколи, устраивали всю свою жизнь по античному образцу.
Смысл этого маскарада был очень глубок, и он недаром носит имя Возрождения, именно потому, что итальянская буржуазия, начавшая крепнуть и расширять свои промышленные и торговые предприятия, сознательно видела в нем возвращение к подлинной человечности, к формам жизни, выражающим «подлинную человеческую природу».
Возрождение, конечно, никогда не может наступить в силу каких-то случайных причин, как некое самопроизвольное воскресение умерших жизненных начал.
Все подобные возрождения суть, на самом деле, переклички эпох. Когда экономические условия становятся подходящими, когда выдвинутые ими классы находят в идеологии, хозяйственных формах, политике и быту той или другой исторической эпохи нечто, удовлетворяющее их потребностям, некоторые союзные для себя силы, — тогда начинается усердное исследование наследия этих эпох и их, — конечно, более или менее переиначенное, — усвоение.
Итальянская буржуазия так называемой эпохи Возрождения переживала свою молодость, свою весну.