Такие же пожелания высказывает и Хлоя.
«Ах, — говорит она, мечтая о Дафнисе, — зачем я не его флейта, я касалась бы губ его! Зачем я не его козленок, он держал бы меня в своих руках!»
Эти же любовные пожелания, проникнутые мистикой, большим религиозным чувством, можно обнаружить в одной из старинных схолий:
«Ах, зачем я не изящная лира из слоновой кости! Красивые дети носили бы меня в хоре Диониса! Зачем я не прекрасное. большое украшение из чистого золота! Меня носила бы женщина, красивая и преданная чистым мыслям».
И если бы мы взялись выявить все те места, где автор не был оригинален, мы бы обнаружили, что произведение Лонга представляет собою мозаику из драгоценных камней, выбранных со вкусом и артистически подогнанных друг к другу. Многие источники, откуда заимствует наш диегематик, навсегда утеряны для нас.
Так, когда Гнатон говорит:
«Возблагодарим же орлов Зевеса, которые допускают, чтобы такая красота пребывала еще на земле», —
он воспроизводит какое-то место из Каллимаха или Филета, которое не дошло до нас, но следы которого мы находим в двустишии Проперция:
Curliæc in terris facies humana moratur?
Jupiter, ignoro pristina furta tua
[244].
В тех немногих отрывках, что остались от Менандра, имеются три стиха об Эроте, могущественнейшем из богов, три очаровательных стиха, которые Лонг переплавил в свою прозу. Но это цветок, сорванный мимоходом; а вот у старого Гомера сочинитель «Дафниса и Хлои» задерживается дольше. Он заимствует у него бытовые подробности, черты первобытной простоты:
Я пошлю хлену и хитон, и прекрасные одежды,
… дам на ноги сандалии.
А вестник, обходя собрание воинов,
Всем, начиная справа, показывал… (греч.)
И вот так удачливый составитель повести собирает все рассказы о превращениях, все наивные сказки древней мифологии. Его боги — совсем крошечные, это деревенские божки. Они под стать тем двум детям, которых они опекают. И религия в этой повести какая-то легковесная, детская. Как далеко унеслись отсюда настоящие, великие боги. Правду говорил голос, раздавшийся на берегу моря: «Пан, великий Пан умер!»[245] Пан, которого мы видели здесь, — совсем маленький божок, ему едва под силу справиться с делами пастушки и козопаса.
А пастушка эта и этот козопас образуют самую прелестную, самую нежную, самую очаровательную поющую пару, когда-либо созданную искусством. «Дафнис и Хлоя» — это картина пробуждения чувств, написанная с восхитительным изяществом, и эта картина сохранит всю свежесть своих красок до тех пор, пока с каждым новым поколением будут пробуждаться чувства и вновь рождаться желание.
Но довольно. Я хотел лишь показать, сколько искусства и учености потребовалось для написания этой книги о любви.
КОРОЛЕВА НАВАРРСКАЯ[246]
У отца-скопидома сынок — гуляка. Царствование Людовика XI было веком мелочности и расчета. Люди той поры — скареды, стяжатели, лукавцы, насмешники, любители скоромного, — словом, настоящие буржуа. Как под беличьей или горностаевой мантией, так и под простым суконным кафтаном равно скрываются патлены и архипатлены[247]. Но у этих бережливых и осторожных людей родились отважные дети, которые расточили отцовское достояние в безрассудных походах. А кое-кому из них было суждено совершить переворот во всем — в религии, в искусствах, в науке.
При Людовике XI некоторые сеньоры, запоздалые плоды эпохи рыцарства и люди робкой души, мирно проводили всю жизнь в своих замках, окружив себя книгами и предаваясь на досуге ученым занятиям. In angello cum libello[248]. Одним из таких людей был Карл Ангулемский, отец принцессы Маргариты, потомок того доброго герцога Карла, который в английском плену слагал баллады и рондо[249], нежные, изысканные и тонкие, как миниатюры Жеана Фуке. Он был сыном принца Иоанна, переложившего на французский язык схоластические и варварские дистихи[250], которые, как он считал, сочинил еще Катон в древнем Риме, и собственноручно переписавшего всю книгу «Утешений» Боэция. Принц Иоанн был человеком ученым. Его сын Карл, как и отец, стремился к «знанию, этой манне небесной»[251]. В своем коньякском замке он собрал обширную библиотеку. Но «то было темное время… когда еще чувствовалось пагубное и зловредное влияние готов, истреблявших всю изящную словесность»[252].
11 апреля 1492 года супруга Карла Луиза родила в Ангулеме девочку, нареченную Маргаритой, что означает по-латыни «жемчужина» или «перл». И Маргарита действительно стала перлом принцесс. Два года спустя добрый герцог покинул наш подлунный мир. Маргариту воспитала ее мать, прекрасная, умная и страшная Луиза Савойская, любившая поэтов и гордившаяся своей причастностью к «веселой науке». Это была женщина алчная, скупая и жестокая; позднее она запятнала себя преступными и позорными деяниями, которых ее дочь постаралась не заметить. Ведь тот, кто ради любви или веры не выколет себе оба глаза, никогда не верил и не любил.
Маргарита росла в отцовском замке. Там, в каком-нибудь отдаленном покое со стенами, отделанными резными украшениями из ярко расписанного дерева, она отпирала ларь с книгами, извлекала оттуда манускрипт в парчовом переплете и читала то главу из «Подражания Христу», то один из романов Круглого стола, то отрывок из Аристотеля[253]. Со всех сторон до нее доходили слухи о сказочной Италии, открытой юным королем Карлом VIII[254] в год от воплощения божия 1495, об этом вновь обретенном земном рае[255], где нет бога, ревниво стерегущего плод познания и сладострастия, о чудесах искусства и куртуазности, с которыми познакомились там французы.
В те годы все умы Франции были обращены к этой лучезарной стране, каждый изо всех сил старался переделать на итальянский манер свою жизнь и свой язык. Маргарита читала Петрарку, которым позднее восторгался и ее брат Франсуа; она читала Данте, упиваясь той атмосферой куртуазности, благоухание которой наполняет у великого флорентинца даже «Чистилище» и «Ад». Вот она склоняется над цветным веленем книги и, забыв обо всем на свете, следит за Паоло и Франческой, чьи сплетенные в объятии тени витают над градом скорби.
Она читает:
…Nessun maggior dolore
Che ricordarsi del tempo felice
Nella miseria…
…Тот страждет высшей мукой,
[256] Кто радостные помнит времена
В несчастии… (итал.).