Глава шестнадцатая
Каждую неделю Никита Иванович навещал Елизавету и рассказывал о Павле. Подробности поведения, успехов в учебе, отношения с учителями, шалости и резвости. И с каждым разом с горькой грустью замечал в ней все больше и больше изменений. Вот уже появились мешки под глазами, вот уже кашель не оставляет ее почти ни на минуту, вот уже и отвары и протирания не помогают, руки становятся сморщенными, покрытыми коричневыми пятнами, вот уже и у прекрасного рта пролегли глубокие складки. И он хотел бы разгладить эти морщинки, и целовать мешочки у глаз, и гладить прекрасные когда‑то руки, такие непохожие на прежние. Он все еще любил ее и тайну своей любви прятал глубоко под обыденными словами о всяческих делах, не показывая ни единым намеком своего отношения к этой царственной женщине. Нет, не потому, что боялся соглядатаев, а потому, что понимал — важнее всего сейчас Елизавете покой. Усталость ее была так велика, что она почти не сходила с постели и лишь изредка одевалась и причесывалась. В просторной опочивальне всегда был кто‑то, но большинство придворных уже покинули царицу и норовили подластиться к будущему императору, вместе с ним примерялись к его попойкам и трубкам, к скрипке и собакам. С грустью думал Никита Иванович, что верных, преданных людей у Елизаветы осталось немного, и он готов был жизнь доложить за нее, да не мог, не знал, чем спасти умирающую императрицу и царицу его снов и мечтаний…
За несколько дней до Рождества 1761 года Аннушка и Маша уговорили Никиту Ивановича пройтись вместе с ними по лавкам, по Гостиному ряду, решив, что его вкус и такт поможет им выбрать скромные подарки на Рождество для императрицы и молодого двора. Так уж заведено было, что на каждый праздник надо было делать эти маленькие подарки, чтобы не прослыть скупыми и негостеприимными.
Никита Иванович с радостью согласился сопровождать молодых девушек — они нравились ему своей чистотой и неиспорченностью, удивительно сохранившимися в разгульной и развратной жизни двора.
Ему тоже хотелось порадовать Павла новой игрушкой, лучше такой редкой, какой у него еще нет, порадовать и Елизавету. Для Екатерины Романовны, своей хозяйки, у которой он снимал квартиру, Никита Иванович уже заготовил маленький сюрприз — еще из Швеции вывез он большой перстень с опалом почти на целую фалангу. Когда‑то он принадлежал королеве шведской Кристине, но не принес ей счастья. История Кристины всегда его поражала и потрясала, и он еще не рассказывал Дашковой о ней. Тайно от подданных королева эта приняла католичество, отрекшись от религии своих соотечественников — лютеранства. Она много знала о религии, была убеждена в чистоте католицизма. Отреклась от короны, почти пешком прошла всю Европу, чтобы достичь Рима и там принять благословение папы. Но и здесь не нашла чистоты и благородства веры, и здесь увидела корысть и использование догматов в своих целях. Снова вернулась в Швецию, старалась сделать все, чтобы вернуться на престол, убедившись в ошибке, сделанной по молодости. Нет, она не сумела вернуть себе корону, умерла, забытая всеми, разочарованная в вере, разочарованная в людях.
Перстень Кристины достался ему случайно, в одной из антикварных лавок Стокгольма — Кристина продала все свои драгоценности, но и это не уберегло ее от нищеты. Ему сразу бросился в глаза этот лунно–светящийся камень, оправленный в золото. Строгая форма кольца, заключившего опал в свою оправу, мутно блещущий и переливающийся камень, словно лунный свет заключающий в себе, — все это поразило Никиту Ивановича. Он любил собирать редкости и купил перстень, невзирая на его дороговизну. Порыться в антикварных лавках, отыскать примечательные древности было для него лучшим времяпрепровождением.
Втроем отправились они в Гостиный двор, полный лавок, и шли по Невской першпективе, наблюдая, как суетится народ, радостно возбужденный предстоящим праздником.
Нарядная толпа заполнила всю ширь Невского проспекта, желто светились окна бесчисленных лавок, сверкая всевозможным обилием выставленных товаров. Серенький мутный зимний день давал мало света, и в помощь ему на всех перекрестках дымно горели костры, распахнутые двери лавок бросали отсветы на снежную кашу разъезженной мостовой, паром курились открытые черные жерла кабаков, шумная и толкущаяся орава людей металась в поисках новинок. Лотки и открытые прилавки переполнены были булками и ватрушками, петушками из сахара и длинными конфетами на палочках. Продавцы старательно зазывали покупателей, набивая цену на все, что можно было продать перед великим праздником.
Никита Иванович двигался в толпе медленно и степенно, то и дело взглядывая на идущих рядом с ним девушек. Обе они разрумянились от мороза, снежные белые хлопья падали им на лица и оседали блещущей росой, изящные башмаки ловко месили снежную кашу, а сияющие глаза словно проливали в душу Никиты Ивановича умиротворение и покой. Ленты и чепцы, плоеные брыжи и тонкие перчатки, красивые шнуры и витые бусы надолго привлекали их внимание, и Никита Иванович с грустью думал о том, что не довелось ему сопровождать молодую жену, с восторгом и трепетом разбиравшую безделушки, что никогда ему не удастся выбирать игрушки для своих детей, но со вздохом мирился со своей судьбой. Так уж ему, видно, на роду написано, вздыхать и думать только об одной, той, что лежит в постели, прикованная тяжким недугом…
Гомон толпы, словно морской прибой у пристаней Стокгольма, висел в воздухе, и переговариваться было невозможно, каждое слово надо было кричать.
Внезапно над толпой пронесся зычный тяжелый крик. И толпа словно онемела. Стихли разговоры и перебранки, увещевания продавцов и бойкий торг покупателей. Повис над толпой зычный густой и звонкий крик:
— Пеките блины!
В первую секунду у Никиты Ивановича появилось ощущение, что это ему адресован крик, что ему предлагают печь блины. Он содрогнулся. Блины обычно пекут на поминки.
Замерла толпа, на мгновение замешкавшись, замерли и девушки, изумленно вслушивающиеся в этот зычный густой, перекрывший все шумы голос:
— Пеките блины!
Кипящий круговорот толпы, прикрытый серыми сумерками умирающего зимнего дня, словно бы вдруг остановился, забитый, задавленный этим криком.
Все ближе и ближе подходил к трем замершим на обочине мостовой фигурам придворных этот зычный и такой звонкий голос:
— Пеките блины!
Скоро они увидели и того, кто кричал, перекрывая шум толпы. Это была высокая сухопарая женщина в длинной зеленой юбке и красной кофте, прикрытая темным платочком, в разбитых башмаках. Юбка ее волочилась по талому снегу, раздавленному бесчисленными ногами прохожих, мокрые хлопья снега оседали на платке и таяли, стекая по лицу женщины тяжелыми каплями. Округлое ее румяное от ветра и мороза лицо словно корчилось от непереносимой боли и тоски. Глаза, ясные, голубые, запрокинуты были к самому небу, губы, спекшиеся и красные, вспухли от мокреди и мороза и выталкивали неистовый зычный крик:
— Пеките блины!
Анна ахнула тихонько.
— Красная кофта, зеленая юбка, — вдруг судорожно зашептала она Маше, — ты помнишь, маме явилась…
— Да ведь она живая, а являются только мертвые, — с ужасом пробормотала Маша.
— Она Ксенией назвалась, — проговорила Анна и бросилась к продавщице пирожков.
— Как зовут, кто это? — отрывисто спросила она, и прежде чем та выговорила имя, уже знала, что это Ксения, та, что матери во сне явилась.
— Так не бывает, в это невозможно поверить, — кричала она, пробираясь обратно к Маше и Никите Ивановичу.
— Никита Иванович, скажите хоть вы, что же это? — заплакала Аннушка.
Сначала Никита Иванович ничего не мог понять, но, когда девушки, сбиваясь, повторяя и глотая слова, рассказали ему всю историю, постарался успокоить их.
— Ну что ж, бывают истории неправдоподобнее этой, — проговорил он. — Юродивая Ксения. Давно уж ее весь город знает. Иногда кричит, иногда плачет, а никто толком не знает, почему, из‑за чего…