— Это правда.
— Но раз это правда, признайтесь и в том, как мы этот ваш долг мне ликвидировали, — наступал Глинкин. Арсентьев еле успевал записывать их диалог. — Молчите? Ладно, снова расскажу я. Вы подписали, другими словами, утвердили предложенный мною список членов жилищного кооператива «Наука», в котором была фамилия человека, не имеющего никакого отношения ни к науке, ни к этому кооперативу. Но этот человек дал нам пятьсот рублей.
— Как пятьсот? — вырвалось у Лукьянчика. — Я у вас брал двести. Это во-первых, а во-вторых, между этими деньгами и моим долгом вам не было никакой связи. Наконец…
— Подождите. Триста рублей остались у меня, и я сейчас точно укажу, куда они пошли… Подарок завгорторгом товарищу Сивакову к его шестидесятилетию стоил сто сорок рублей. Не дарить было нельзя, все присутствующие здесь это знают. О шестидесятилетии Сивакова напомнил нам не сам именинник, а уважаемые организации, которые хотели отправить юбиляра на пенсию с музыкой, так сказать. Было это? Знаете: было!.. Дальше: двести рублей стоили подарки членам делегации соседнего города. На подарки для этой, как и для других делегаций, производилась разверстка по районным организациям, нам — исполкому — назначили двести рублей. Меня волнует вот что — здесь присутствует товарищ из обкома партии, — может, он скажет, что не знает о подобных разверстках? А если знает, то пусть скажет, где мы должны были брать на это деньги? Сейчас я полностью еще не готов, но к суду я подготовлюсь и дам полную картину подобных расходов.
Арсентьев обратился к Глинкину:
— Итак, мы фиксируем в протоколе очной ставки, что вы признаете факт получения взяток и то, что вы делились с Лукьянчиком.
— Я возражаю! — энергично заявил Лукьянчик. — Если уж на то пошло, я действительно занял у Глинкина двести рублей, когда ехал на совещание, деньги там истратил именно на то, о чем он говорил, и долго не мог вернуть Глинкину долг, а потом… я допускаю, что он погасил его тем способом, о котором он тут говорил. Но для меня… никакой связи между моим долгом и утверждением списка членов жилищного кооператива не было.
— Подождите, Михаил Борисович, — перебил Глинкин, — сейчас идет речь обо мне, свое вы скажете чуть позже… Что же касается меня, то я — пишите — от благодарных новоселов получал несколько раз подарки, которые можете назвать взятками, но от кого именно, не помню и — повторяю — буду вам благодарен, если вы выясните. Но одну взятку — подарок от учителя Ромашкина — я признаю и на очной ставке с ним подтвержу…
Арсентьев все это записал, обернулся к Лукьянчику, и тот быстро сказал:
— Я свое заявление сделал. Хочу только прибавать, что я целиком солидарен с тем, что говорил Семен Григорьевич, и я тоже припомню на суде все случаи, когда мне давались указания свыше о предоставлении квартир лицам, не имевшим для того достаточных оснований, и как потом я выкручивался по поводу пропажи этой жилплощади из районных фондов…
Когда подследственных увели, в комнате долго стояло молчание.
Всем было ясно, какую защиту избрали взяточники. Их полупризнания ничего не стоили, так как у следствия не было улик. Взятка — такое преступление, улики которого добыть необычайно трудно, а когда речь идет о взятках, уже состоявшихся, то почти невозможно. Обвиняемый во взяточничестве может все отрицать, и следствие против этого бессильно, ибо улик у него нет. Даже признания самого взяточника для обвинения недостаточно. Конечно, Глинкин, а за ним и Лукьянчик явно решили этим воспользоваться. Но, кроме того, они предпринимают и маневр наступательный, грозятся поднять на суде разговор о незаконных поборах и указаниях.
Молчание прервал работник обкома.
— Неужели они вывернутся? — тихо спросил он, ни к кому не обращаясь.
К нему повернулся рассерженный Арсентьев:
— Будто вы не знаете, что вести следствие по старым взяткам — это все равно что попытаться воскресить дохлую муху.
— А что это вы на меня кидаетесь? Законы писаны не мною, — обиделся Щеглов.
— Хорошо, конечно, что законы писали не мы, — усмехнулся работник областной прокуратуры Фирсов. — И конечно же разоблачение взятки требует нелегкой, кропотливой и тонкой работы, а мы этой работы нередко стараемся избежать. Скажете, что нет?
И опять они долго молчали…
В комнату вошел ее хозяин — начальник оперативной части следственного изолятора:
— Извините, пожалуйста… — Он подошел к Арсентьеву и положил перед ним мятую бумажку. — Уголовники из камеры, где содержится Глинкин, заметили, что у него какие-то странные дела с нашей конвойной Бутько. Проследили за ним и, когда его увели сейчас на допрос, отыскали в его постели вот эту бумажку.
Арсентьев быстро прочитал записку:
— Вот вам, пожалуйста, взяточников инструктирует подпольный адвокат. Послушайте. Обращение «Эс Ге» — ясно: Семен Григорьевич. «Спешу посоветовать: на очной ставке надо только намекнуть, что у нас с вами есть за пазухой, а то они могут подготовиться». Подпись — крючок с хвостиком.
— Покажи… — Фирсов взял записку и долго всматривался в ее строчки, написанные печатными буквами, потом вернул ее Арсентьеву. — Придется заняться этой конвойной и через нее искать подпольного адвоката…
— Эта Бутько давно у меня на подозрении, — заторопился тюремный работник, но его оборвал инструктор обкома Щеглов:
— Если давно, почему она до сих пор продолжает работать?
— Виноват, конечно… все недосуг заняться.
— А какая у вас еще может быть работа, кроме как наводить порядок в тюрьме? — разозлился Щеглов.
Но злись не злись, а дело дрянь, и конечно же виноват в этом не работник тюрьмы, в конечном счете дело и не в подпольном адвокате. Главная досада — неразрешимость создавшейся ситуации: Глинкина уже надо отправлять по этапу в Брянск, а Лукьянчик меж тем хорошо проинструктирован, будет от всего открещиваться и требовать доказательств.
А главное — тянуть с этим делом было нельзя…
…В тот же день, ближе к вечеру, Глинкина, теперь уже одного, привели к следователю Арсентьеву, и тот без лишних слов дал ему прочитать бумажку из союзной прокуратуры. Он пробежал ее довольно небрежно, возвратил Арсентьеву и, может, целую минуту барабанил по столу пальцами и смотрел куда-то мимо следователя, потом спросил:
— Когда отправите?
— Не задержим, — ответил Арсентьев.
— Судя по дате на бумажке, вы ее получили не сегодня и, значит, вы собирались устроить мне два суда? Наивные люди! Берите-ка протокол и запишите мой отказ от всех ранее данных показаний, как вырванных у меня угрозами и другими способами принуждения. Ну, что вы застыли? Берите протокол. Я вполне серьезно…
На другой день в кабинете второго секретаря обкома Хохлова происходил разговор на повышенных голосах, в котором участвовали первый секретарь горкома Лосев и областной прокурор Кулемин. В отдалении, за большим столом, сидел, разложив перед собой бумаги, следователь Арсентьев. Он голоса не подавал, разве только когда от него требовали какую-нибудь фактическую справку.
Больше других нервничал второй секретарь обкома Хохлов…
Жизнь — сложный и неоднозначный процесс, в ней случается всякое: и хорошее и плохое. В нашем обществе, основанном на честном труде всех, любая нечестность вызывает всеобщее возмущение. Но бывает, что возмущение кой у кого порождает желание не поднимать шума, глубоко ошибочную мысль, будто неприятное происшествие бросает тень на высокие принципы нашей жизни. Это происходит от непонимания, что именно замалчивание случившегося бросает тень на наши принципы, на наши законы, а для нечестных создает ощущение их безнаказанности. В народе говорят: ненаказанный вор становится ворюгой…
Хохлов нервничал еще и по чисто личной причине. В обкоме он курировал кадровые дела и о каждом более или менее крупном скандале должен был докладывать бюро обкома. И как тут ни абстрагируй случившееся, ему кажется, что члены бюро укоризненно смотрят на него, — мол, как же это ты недосмотрел? Чаще такие беды заканчивались мерами, которые предпринимала прокуратура, и тогда беды через суд выплескивались наружу, и это Хохлов не любил больше всего. Особенно последнее время. Еще недавно весьма решительный и даже грозный, теперь он заметно приутих, и все знали, в чем дело, — меньше года оставалось ему до пенсии, о чем он с первым секретарем уже договорился, и ему не хотелось под уход связываться с каким-нибудь неприятным делом. Сам Хохлов был честным работником и человеком, первое время, когда что-то такое открывалось и шел разбор дела на бюро обкома, он буквально с детским удивлением вглядывался в человека, решившегося, имея партийный билет, пойти на преступление, хотя бы и на самое малое. Но тут же удивление превращалось в ярость. Его боялись…