Многие мои армянские предки со стороны бабушки по материнской линии ударились в политику, стали фанатичными социалистами всех мастей. Некоторые были за свою деятельность осуждены, и даже отказались от положенного им, по многодетности, царского помилования. Умирали на каторге, но не сдавались. Были такие, которые пострадали и от царя, и от большевиков. Их благородное упрямство передалось и мне.
Мой дед по материнской линии – Мелик Ильич Егиссерян женился во второй раз на девице Маргарите Степановне Акоповой. Он был на девятнадцать лет ее старше. Они были верны и любили друг друга до гроба. Я очень любил дедушку Мелика и бабушку Маргариту. Это были настоящие дедушка и бабушка из доброй сказки – любящие, нежные, заботливые. Что такое советская власть – они не понимали, знали только, что от нее надо обороняться самим и оборонять родных.
Дед Мелик, как и многие другие люди его поколения, не спал ночами все сталинское время, он слушал улицу и двор – не послышится ли шум мотора, не остановится ли у входа в его дом «черная маруся»… Дед рассказывал, что за уезжающими после ареста автомобилями по улицам Сухуми, Нового Афона, Гудауты бежали рыдающие матери, сестры, жены. Падали, обессилев, посреди улиц.
Мелик и Маргарита жили в Новом Афоне. Дед заведовал хозяйством знаменитого монастыря. К их большому дому примыкал огромный сад с фонтанами и экзотическими деревьями. В этом доме у них родились мальчик и девочка, моя мама. Мальчик, мой дядя, умер в детстве от рака лимфатических желез. О нем Мелик и Маргарита горевали всю жизнь. Говоря о нем, они не могли произнести вслух его имя, называли его просто «манчук» (по-армянски – мальчик). Разговоры об умершем были в нашей семье табу, так я и не узнал, как звали моего дядю.
Свою дочку, мою маму, дедушка и бабушка назвали древним царским армянским именем – Ассанетта. Мама была очень красива и сочетала в себе акоповский фанатизм бабушкиных предков, проявившийся в беззаветном служении искусству, и егиссеряновскую мудрость деда. Мама закончила Московскую консерваторию и стала пианисткой, училась у легендарных педагогов, в том числе и у Генриха Нейгауза.
Когда я спрашивал деда Мелика о чем-то, что касалось Советской России – дед разводил руками, беспомощно улыбался и делал непонимающее смешное лицо. Вынимал из старого сундука флейту и играл мне французкие песенки. Сундук этот был колоссальный, загадочный, манящий. Он весь был покрыт какими-то металлическими заклепками и секретными замками. Открыть его можно было только огромным, с бесчисленными бороздками, ключом, нажав соответствующую заклепку – только тогда сдвигалась медная пластина, закрывающая главный замок. Дед торжественно вкладывал ключ в замок, вертел его там туда-сюда определенное число раз, тяжелая крышка сундука раскрывалась… Внутренность дедовского сундука представлялась мне, мальчику, пещерой из сказки про Али-Бабу и сорок разбойников… В сундуке дед хранил то немногое, что уцелело со старых добрых времен – домино из слоновой кости, несколько роскошных старинных книг, изящный золотой мундштук, инкрустированный янтарем, флейту и всякие диковинные вещицы… Все это украли местные, когда папа умер, и мы не могли два года ездить в наш гудаутский дом. К бабушке и дедушке часто приходили знакомые. Рассаживались вокруг стола и играли в восточные карточные игры. Разговаривали эти люди на странной смеси армянского, русского, турецкого и французского языков. В шестидесятых годах двадцатого столетия они все еще обсуждали биржевые новости и цены на табак пятидесятилетней давности, рассуждали о политике, как фельдмаршалы, так, как будто СССР и не существовало вовсе. Доживали свой век эти старые люди затворниками в своих домах с большими садами, попивали свое вино, на улицу выходили редко…
Я любил этих благородных стариков, их причудливый кавказский говор. Я чувствовал, что они – несмотря на преклонный возраст – подлинные, настоящие, корневые люди… С нетерпением ждал их прихода в гости. До советской власти все они были зажиточными людьми, один из них был шефом кавказского отделения фирмы «Зингер», другой – воротилой Тифлисской биржи. Мудрые кавказские старики считали, что советская власть – хоть страшна, преступна и болезненна, но продержится недолго. Никто им не верил, а они были правы!
По отцовской линии мои предки – русскиe, украинцы, поляки. Потомственные русские интеллигенты. Инженеры-железнодорожники.
Отец моего папы, дед Николай, умер от тифа в Уфе в эвакуации. Ему было сорок два года. Бабушка, Ксения Андреевна Бондаренко, происходила из купеческой семьи. Славилась своим боевым характером. Бабушка пережила на семнадцать лет своего сына, моего отца, Владимира Николаевича Гаврилова.
Отец был необыкновенно одаренным человеком. Кроме того, что он был замечательным художником, колористом, он великолепно разбирался в музыке, прекрасно пел баритоном, импровизировал на рояле в неоскрябинском стиле, знал наизусть вагнеровское «Кольцо Нибелунгов».
Одно из самых прекрасных воспоминаний моего детства – мама и папа музицируют вместе вечером дома. Отец поет романсы и песни из вокальных циклов Шуберта, Шумана, Чайковского, Рахманинова, мать – аккомпанирует ему.
Папа сокрушался о том, что стал художником, а не пианистом. Ему не хватало звуков для выражения своего внутреннего мира. Может быть поэтому, каждый раз, когда я гляжу на его картины, мне кажется, что его краски и композиции звучат, заливаются веселыми аккордами фортепьяно…
До конца шестидесятых годов в Покровском-Стрешнево, неподалеку от метро Сокол, стоял старинный гавриловский дом. Это была настоящая русская усадьба, как в «Евгении Онегине». Там жила родня отца. В День Победы там собирались все Гавриловы. Двоюродный брат отца, Евгений Гаврилов, был героем войны. В саду пышно, как на картине Врубеля, цвела сирень. Я любовался красотой весенних цветов, вдыхал их сладкий волнующий аромат, и во мне начинала сама собой звучать музыка Рахманинова или Шопена.
Мужчины сидели за большим столом и молча поминали павших на войне. Не было за этим столом ни пафосных речей, ни парадных воспоминаний. Настоящие фронтовики ненавидели войну. Когда я подрос, дядя Женя рассказал мне не только о том, что творили фашисты, но и о зверствах советских солдат на оккупированных землях.
Моя двоюродная сестра Наташа была типичной девушкой из рассказов Тургенева или Бунина. Трепетная, красивая и умная русская девушка никак не вписывалась в убогий и агрессивный советский мир. Кажется, она так и осталась незамужней, не смогла найти себе достойного спутника жизни.
Старики – папины дяди и тети – сохраняли, как могли, дух русской усадьбы. В их доме я пил золотой воздух благородной старины. Мне казалось, что дом и его обитатели сохранили в себе чудесную поэтическую субстанцию, знакомую нам по пушкинской поэзии…
В гавриловском доме варили варенья, приготавливали наливки, пекли пироги, кулебяки, занимались рукодельем, плели кружева. Мне посчастливилось в детстве вдосталь набегаться по бесчисленным верандам, терассам, мансардам, покопаться в многочисленных чуланах, погулять в саду… Картины, ароматы и звуки этой культуры, чудом уцелевшей в загаженной сталинскими и хрущевскими домами советской Москве, все еще живут во мне. Я заметил, что невольно пытаюсь воссоздать атмосферу старого гавриловского дома в моем швейцарском поместье…
В начале семидесятых годов гавриловский дом снесли. Стариков расселили по новострoйкам.
Дядю Женю убили врачи во время операции по удалению аппендицита. Наташа заболела нервным расстройством. Мой отец скончался при невыясненных обстоятельствах в 1970 году. Как-то сразу не стало старинной русской семьи Гавриловых.
Мать осталась с двумя сыновьями на руках. Совок платил ей сорок рублей в месяц «по утере кормильца».
Мой брат Игорь, художник, умер в Москве от сердечного приступа в 2005 году. Пятидесяти двух лет. Он тяжело пережил безвременную и неожиданную кончину отца, который был его Богом. Как часто бывает в семьях с двумя детьми, Игорь был в отца, а я – в мать. Страшную новость он узнал первым, в Суриковском институте. Ему передали телеграмму и сказали: «Держись парень, у тебя умер отец!». Полагаю, что у него тогда от горя как-то повредилось сердце… Позже эта внутренняя травма дала о себе знать…