Я понял, что нам не отвертеться. Эти гады будут вопить, что нас накололи психотропными средствами. Это обычная практика совков, пока им не дашь по морде публично.
– Ну что же, я понимаю ваши трудности и не хочу больше ставить британское правительство в положение обвиняемой стороны. Готов встретиться с советскими представителями.
Котелок просиял и сказал, что известит нас о времени встречи, которая будет происходить в офисе Джэймса, в присутствии одинакового количества людей с обеих сторон.
– Кроме того, нам трудно сдерживать прессу. Я не хотел Вас этим беспокоить, но пресса в курсе вашего исчезновения и жаждет пояснений с нашей стороны. А решение пока не принято.
На утреннем завтраке я развернул газеты: «Гаврилов с женой стали следующими в череде невозвращенцев!»
Ну вот, мы уже невозвращенцы. А я ведь хотел только, чтобы нас оставили на два года в покое. Советские сами спровоцировали скандал, вместо того, чтобы тихо о нас забыть на два года. Захотели войну. Получат. На следующий день состоялась встреча.
За нами заехал котелок на «ягуаре». Подъезжая к офису, я заметил выставленную вокруг офиса охрану. Агенты высовывались из-за кустов, сидели на лавках, стояли у подъездов, на тротуарах. Что заставило англичан привлечь всю эту армию? Советское коварство. Уколы зонтиком, странные болезни и смерти невозвращенцев. Автомобильные катастрофы, несчастные случаи с антенной, случайно подключенной к сети, внезапные исчезновения, сенсационные возвращения и покаяния, мало ли чего. Вошли в офис. Там сидели два английских чина из МИДа и переводчик. Магнитофоны. Ждем совков. Я сижу и думаю: «Ну-ка покажите ваши мордочки, мои дорогие дипломаты, ведь тот, кто сюда придет – шпик, гэбила».
Пришли: первый секретарь посольства Мухин, молодой, да ранний, с усиками, как у Гитлера, и с типично советским выражением лица – как будто лимон жует или дохлую крысу. Второй – атташе «по культуре» Федосьев, истеричный пьяница. Оба они явно были не в своей тарелке. Гэбильные мерзавцы не умеют разговаривать с людьми, когда сила не на их стороне. Со времени сталинской победы во Второй мировой войне советские разговаривают со всем миром с позиции силы. А мир редко отвечает тем же. Один раз по-настоящему ответил – и СССР развалился.
Мухин молчал, а Федосьев сразу ринулся в аттаку. Закричал срывающимся голосом: «Лавры Горовица покоя не дают, да?!»
Вел он себя так, как будто сейчас набросится на меня с кулаками. Я спокойно перечислил причины моего поступка. Собственно, единственным моим «преступлением» было письмо Петьке-Нилычу с просьбой оставить меня на два года в покое. Я нигде не заявлял, что прошу политического убежища в Великобритании. Федосьев меня поначалу и не слушал, продолжал орать. Потом немного поутих, перешел на фамильярный, почти дружеский тон. Федосьев спрашивал: «Ну чего тебе, бля, не хватает?»
Я отвечал: «Да не могу я оттуда восстановить разрушенную жизнь и карьеру!»
– Ну да, с этими мудозвонами из Госконцерта не разбежишься!
– Не только это, самое главное – мне сейчас каждый момент нужно быть в нужное время в нужном месте, понимаете, а не бегать за разрешениями.
– Да, понимаю, из Шереметьева не налетаешься по точкам в США.
– Именно!
– А Наташа с тобой согласна? Наташа, Вы согласны с Андреем?
– Конечно, – выдавила из себя измученная Наташа.
Наконец, Федосьев задал главный вопрос: «А эти фраера что, не давят тебя, не провоцируют?» Он скорчил брезгливую мину и кивнул в сторону чинно сидевших англичан.
– Да куда там, сидят вон, и ни шиша не понимают.
Федосьев прыснул нервным смешком. При расставании мы даже пожали друг другу руки. Современный читатель, возможно, неправильно поймет мою сдержанность в разговоре с советскими. Конечно, мне хотелось послать их на три буквы и забыть об их существовании. Так бы я и сделал, если бы каждую секундочку нашего разговора не помнил о том, что в ИХ руках жизнь моей матери, брата и Наташиных родных. Главное мне удалось: до совков дошло, что мое дело – не политическое, а частное. Как бы музыкальное. Ушли. Переводчик попросил меня расшифровать ему нашу беседу. Мы уехали к Северному морю. В тот же день нас перебросили в соседний Олдборо. Видимо, не забыли совсем недавнюю историю с Олегом Битовым.
Дело шло к концу февраля. В марте должен был состояться мой рахманиновский концерт. Совки молчали. По международным правилам я не мог выступать до определения моего статуса. Если бы советские просто разрешили бы мне жить на Западе, то я, оставаясь советским гражданином, получил бы вначале английскую визу, а в дальнейшем – вид на жительство. Если совки «пропадают и молчат», то я – «ничей» и не могу концертировать, если не попрошу политического убежища. Этого я не хотел. Я хотел добиться свободы без политики.
Наши родные, наконец, узнали о нашем положении. Моя мать восприняла известие о том, что мы «остались» на Западе удивительно спокойно. Она понимала, что мой поступок не был дерзостью или игрой. Я просто не мог поступить иначе. Наташин отец тяжело опечалился. Даже не поверил вначале. Потом взял себя в руки. Слава Богу, обошлось без инфаркта и инсульта. Наташа стала потихоньку оживать.
Потом я понял, почему молчали совки. Им было не до меня. Как раз в это время кончался очередной генсек – Константин Устинович Черненко. Никакого злого умысла в молчании Москвы не было, там просто царила паника. Признаться, я даже не удивился, когда к нам приехал котелок и рассказал, что Москва, наконец, ответила. Нам с женой разрешили жить на Западе, с условием, что через два года мы вернемся в СССР.
Я тут же кинулся репетировать. А EMI выбросила на рынок все мои диски – Скрябина из Праги, Рахманинова из Москвы и двойной альбом Баха из Братиславы. Записали критики, заволновалась публика, посыпались приглашения – мировая музыкальная сцена приняла меня, и я закружился в бешеном танце. А Наташа засобиралась в Москву. Каждый день она говорила по телефону с отцом, с матерью и с сыночком. Сердце ее рвалось к ним. Я разорвал ее билет на самолет Аэрофлота в Москву.
– Не сейчас, дорогая, еще не время, дай ситуации окончательно проясниться, тогда с легким сердцем и поедешь.
Согласилась.
На встречу со мной в Лондон прилетел агент Шелли Голд из Нью-Йорка. Заместитель самого Соломона Юрока, после смерти босса унаследовавший его агентство. Темноликий импозантный еврей большого роста. С еврейским чувством юмора и неторопливым нью-йоркским баском. Как и все почти американские евреи, Шелли был сыном выходцев из России. На первой же встрече он сообщил мне, что планирует мой дебют в Карнеги Холл на 28 апреля и еще какое-то немыслимое количество концертов по всей Америке. Позже я узнал, что мне предстояло провести всеамериканское турне вместо заболевшего Рудольфа Серкина. Судьба как бы возвратила мне отнятое, ведь мое собственное всеамериканское турне было запланировано на 1980 год, но было поделено между несколькоми молодыми музыкантами (включая Циммермана и Погорелича). Я тут же выдал Шелли концепцию дебюта в Карнеги – «Вечер Шопена». Провести такой концерт в лучшем американском зале – было моей детской мечтой. Слышавший наш разговор английский агент Стивен Райт пришел в ужас: «Андрей, с Шопеном в двух отделениях в Карнеги еще никто не имел успеха. Это будет катастрофа!» Шелли сказал: «Шопен, так Шопен». И улетел обратно организовывать турне. На «Конкорде». Шелли любил роскошь. Молодая сотрудница EMI Анна Бари предоставила нам с Наташей свою однокомнатную квартиру с роялем в Портобелло, сама она жила у бойфренда. Я начал готовиться к американским гастролям.
As-Dur Op. 32 No. 2
Ноктюрн ля бемоль мажор – пронзительная любовная пьеса. Шопен рассказывает нам тут о каком-то потрясшем его сердечном переживании. Вальс в средней части этого ноктюрна так болезненен, хрупок, так ностальгичен. Он ранит сердце слушателя. В экспозиции и коде этой пьесы мы опять слышим голос композитора, в душе которого кровоточит удивительными музыкальными пассажами незаживающая рана.