Не говоря уже об объективной действительности, вся атмосфера их семейной жизни создавала благоприятную почву для выработки сомнений в преимуществах самой общественной системы и всех ее основ. Хотя и материнские аристократические заморочки казались ей не более жизненными и не менее забавными.
Да, сегодня было бы вполне к месту встать в позу и провести сравнение родословных — получилось бы совсем не в пользу Виктора.
Он давно перестал проявлять интерес к России и к новостям оттуда; по вечерам, когда вся семья собиралась дома и начиналась передача по российскому каналу, она садилась у телевизора, а он уходил в спальню, к другому телевизору, или просматривал что-то в кабинете — выглядело все это очень демонстративно. Белле не хотелось заниматься выяснением отношений при дочери и укрупнять этот тягучий внутренний конфликт, и она сдерживалась, молчаливо проглатывала многие его выходки, хоть и злилась на себя за это. Так они и коротали время — каждый со своим, объединяясь только за едой или по поводу Мари. Даже если в России происходило что-то позитивное и он откликался, то и тут его похвала звучала, скорее, как порицание:
— Опять удалось — несмотря ни на что, или, точнее, вопреки всему… В экстремальных ситуациях вы разворачиваетесь и напрягаетесь…
— Это уж точно — где вы были бы сейчас с вашими тонкими рассуждениями, не напрягись мы во второй мировой войне…
— Вот тут ты совершенно права — вся ваша история, мрачная, темная и смутная, доказывает это. Войны, бунты, заговоры, их подавление, ссылки, каторги, лагеря, великие стройки — это, действительно, по вашей части… Спалить там что-нибудь (в этом случае, скорее всего, в нем говорила генетическая память — подразумевался, вероятно, пожар Москвы 1812 года), освоить или покорить — это ваша стихия… Здесь вам все привычно и вы выкладываетесь по полной программе — всегда только напрямую, не считаясь с затратами, до победы, или, вернее, до конца… А вот каждый день просто вовремя приходить на работу и добротно ее исполнять — это вам трудно, тут вы начинаете ныть, жаловаться на скуку, однообразие, тоску…
— Не припомню, чтобы я когда-нибудь отнимала твое драгоценное время своим нытьем по поводу работы…
— Речь в данном случае не о тебе — так постоянно стонут твои подружки, да и все, кого я знаю в России. Вы не способны понять, что аврал — это не норма, что нет ничего лучше предсказуемости в жизни, поэтому вас постоянно бросает из одной крайности в другую.
— Зато от французского обывателя за версту несет эгоизмом, ограниченностью и самодовольством, от его маленькой сытенькой буржуазности сводит скулы…
— При вашем же разброде, конечно же, для того, чтобы удержать вас в узде, вам намеренно вбивается в голову необходимость всеобщей объединяющей идеи — и вы все время ее ищете. Почему мы не нуждаемся для объединения в великой французской идее, а греки — идеи греческой? Зачем она вообще нужна? Работай себе как следует, зарабатывай и живи в свое удовольствие в соответствии со своими представлениями и возможностями — вот и вся идея.
— Да от вашей вечной расчетливости просто тошнит!.. А за приторной вежливостью — полное разобщение и равнодушие друг к другу!
— Вы же все время задаетесь вопросом — какое общество вы должны строить? Заметь — строить!.. Не получать удовольствие от жизни, а что-то все время строить, за или против чего-то бороться… А надо не строить, не бороться, а просто нормально жить и монотонно, исправно работать, на базе приличных законов — их вам действительно давно пора менять — вот и все нравственно-экономические основы…
Она понимала, что говоря «вы», он действительно не всегда имел в виду конкретно ее — она ведь ничего не спалила, не покорила и даже не освоила, если не считать французского языка и правил дорожного вождения… да и это ей не так уж хорошо удалось, судя по последнему инциденту, — вот и с ним, казалось бы, говорили на одном языке, но все меньше и меньше понимали друг друга… «Вы» в его речи было собирательным образом русской безалаберности с налетом ненавистной ему совковости, которая, по его словам, «вечна и неистребима, въелась в людей — почти на клеточном уровне»…
Многое из того, о чем он говорил, было достаточно убедительным и логичным, кое в чем с ним вполне можно было бы даже согласиться, и раньше она так бы и сделала — она не считала себя ура-патриоткой и была способна критически оценивать все несуразицы родимого бытия. Но не сейчас, потому что эта его отвратительная манера последнего времени постоянно наставлять, поучать и судить раздражала ее настолько, что она, стараясь не сорваться, заводилась и спорила с ним по любому поводу, едва сдерживаясь от желания хорошенько двинуть его… Не опускаясь до прямых ссор и конкретных обвинений, он излагал свои взгляды в общем виде — его как будто прорвало, и любое высказывание или эпизод, даже без видимого повода и без всяких оснований — как и эта надуманная утренняя сцена, — выливались в очередной русофобский анализ, сравнение или комментарий.
Справедливости ради следует сказать, что он без особого пиетета относился и к французскому истеблишменту, и ко многим сторонам французской жизни. Но при всем при том Франция безоговорочно полагалась центром Европы — даже ее история представлялась ему, скорее, чем-то вроде увлекательного приключенческого романа, не в пример кошмарному и беспросветному российскому ужастику. Россия же приговаривалась быть в принципе неспособной к упорядоченной, цивилизованной жизни, а русские обрекались им на вечное порабощение — идеями, личностями, религиями, системами, потому что «они, скорее, община, толпа, орда, союз, сообщество, содружество, наконец — что угодно, как вам больше нравится, ведь вас так и тянет к очередным слияниям — но только не нация отдельных личностей».
Понятное дело, в пылу красноречия ему угодно было забывать историю своей собственной страны с ее кровавыми завоеваниями, подавлениями, заговорами, казнями, тюремными застенками, революционным террором и национальным позором — гильотиной; он исходил лишь из авантюрно-романической развлекательности отдельных исторических эпизодов, подобных которым при желании можно было бы в немалом количестве отыскать и в русской истории. О том же, что к слиянию тянется почти весь цивилизованный мир, он также предпочитал в данном случае не вспоминать — клеймить так клеймить…
Неужели все мужики уж если умные, то обязательно — самоуверенные, нетерпимые и зануды?
Хотя ведь раньше он таким не был…
И с чего это она полезла вдруг в воспоминания? Одно другого противнее…
Все, пора остановиться и дать себе передышку, день и так не из лучших, и хорошо, что он уже заканчивается, — она тормозит, въезжая под арку, и, как обычно, поставив машину в цокольный гараж, идет к лифту.
Лифт не работает — и это в Париже… Хотя не стоит слишком придираться — это всего лишь второй случай за четырнадцать лет… Консьерж извиняется и объясняет, что уже позвонил в аварийную службу и они обещали немедленно прислать дежурных мастеров…
— Ждать не стоит, мадам, — было это почти два часа назад, но пока никто почему-то не появился. Мне очень жаль — вам придется подниматься пешком…
Что ж, придется тащиться на восьмой этаж… Эйфория оказалась временной. Сегодняшний день так измотал ее, что не осталось сил даже для раздражения на неожиданно возникшее препятствие — бывают же такие дни, когда все не складывается, — и она обреченно начинает восхождение, отсчитывая этажи и периодически останавливаясь, чтобы передохнуть…
Ну, вот и все, заканчивается и эта пакость, неужели последняя на сегодня? — доползла, наконец… Белла бессильно роется в сумке — не хватало только, чтобы она забыла взять с собой ключи… но нет, ключи на месте, просто забились за косметичку… Хочется лишь одного — рухнуть на диван и хотя бы на время отключиться, ведь завершение трудного дня таким марш-броском — уже полный перебор… Она открывает дверь, и ей вдруг становится не по себе от непонятного предчувствия…