Идея была прекрасной, если бы не та лихорадочная суетливость, с какой он бросился воплощать свой новый замысел, — теперь только это занимало его, только это имело значение. Горячка была пугающей — так работает человек, который как бы отжил для себя свое, положенное, и теперь хочет успеть вспомнить что-то значительное для других, сказать что-то важное, не сказанное до сих пор никем. Он судорожно бросался к бумаге в самых неподходящих ситуациях — за едой, во время просмотра новостей, в момент разговора на отвлеченную тему, в издательстве… Мать едва поспевала собирать за ним исписанные страницы, чтобы сохранить текст. На компьютере он так и не научился работать, объясняя свое нежелание просто — не идет, безликость экрана убивает, это — оргтехника, а перо должно быть живым…
Несмотря на его нервозность, у меня появилась надежда, что такая работа поможет ему заново пережить, переосмыслить свою жизнь и на время займет настоящим творческим трудом.
Мои надежды не были напрасными. Провидение словно вмешалось в жизнь, дав ему очередной шанс. Его расстроенная энергетика начала понемногу восстанавливаться, и такой поворот не казался мне удивительным — если Бог многое отмерил одному человеку и заложил отмеренное ему в душу, было бы несправедливо в конце пути лишить его этих благословенных даров.
Удалившись от суеты и праздности, он всерьез погрузился в новое для себя творчество. Мать была счастлива и сделала то единственное, что и нужно было сделать, — оставила его наедине с самим собой и книгой.
Как можно было тревожить родителей такими встрясками? Об этом нечего даже и думать… Нет, для таких потрясений сейчас совсем не время.
* * *
Пришла новая беда — совсем слегла Фенечка. После перенесенного второго инфаркта, пролежав в больнице целый месяц, она так и не встала на ноги, и я решила, что ей лучше будет в Новодворье — она всегда говорила, что там привольнее и легче дышится.
Туда ее и перевезли после выписки, и через две недели после переезда, не причинив никому беспокойств, она скончалась во сне. Тихая жизнь и тихий уход, моя милая няня, надежный, славный человек. Прости, что иногда тебя не замечали и не очень о тебе думали, но ты была настоящим членом семьи и никто тебя никогда не заменит…
Все мое детство связано с ее постоянным присутствием — родители были как подарок, приятные, но временные люди. Она же всегда находилась рядом — верная подруга по играм, кормилица-поилица и вечная утешительница.
Она же научила меня и читать. Родителям было некогда, да они и не подозревали, что я в свои четыре года оказалась к этому уже готова. Когда Феня увидела, что я перерисовываю название «Правды», пытаясь постичь механизм сцепления букв, она решительно сказала:
— Давай-ка начинать по-другому. Будем сразу учиться и писать, и свое написанное — читать.
Она дала мне тетрадку, карандаш и начала учить. Первое слово, избранное ею, было — мама, самое легкое, как ей казалось. Но с этим словом не все оказалось просто.
— Мы — а, мы — а — будет ма — ма, — громко и отчетливо сказала она, тыча пальцем в старательно перерисованное мною слово.
— Да не будет ма-ма, а будет мыа — мыа, — резонно возразила я. — Куда же ты дела — мы?
Феня, озадаченная вопросом, подумала и быстро нашлась:
— Мы — это когда отдельно букву говоришь, а когда буква идет в слово, хвост-то и отпадывает, как у ящерицы… зачем он нужен, хвост-то, только мешается…
Это объяснение меня не только устроило, но и очень понравилось мне, я ведь поняла, что все буквы — хитрые, но если знать их хитрости, то научиться можно. После этого процесс пошел быстрее.
Никогда не забуду изумления матери, когда после возвращения из очередной поездки она услышала впервые прочитанную мною вывеску — ВИН-НО-ВО-ДОЧ-НЫЙ МА-ГА-ЗИН.
— Кто научил тебя читать?!
— Известно, кто — Феня, — сказала я, не понимая, что копирую интонацию, и речевые обороты своей няни.
После этого потрясения мать поняла, что пора передавать меня в руки профессионалов, что и было вскоре сделано — ко мне стали наезжать различные учителя, с переменным успехом отравлявшие мою жизнь и желание познавать новое. Но первой учительницей, научившей меня не только читать, но и верить в свои возможности, была все-таки она, моя дорогая няня, незнакомая с педагогическими методиками малограмотная прислуга, и сделала она это легко, изящно и с явным удовольствием.
Я помню все ее неповторимые словечки и фразочки, сочные и вкусненькие — теперь таких и не услышишь…
«Да что ж ты такая нефинтикультяпистая — совсем не в мать», — говорила она мне, если у меня не сразу что-то получалось. «Опять видела этого обжардома» — это, по звуковой оболочке, нечто среднее между обжорой, жандармом и мажордомом означало одно — плохой человек. Это определение, произнесенное по какому-то специальному случаю, так всем понравилось, что навсегда прилипло к Палычу, которого она сразу невзлюбила, пару раз поймав на каких-то мелких грешках. С удовольствием подхваченное словцо, превращенное в эпитет — «обжардомистый», — продолжало использоваться всеми домашними и в других подходящих случаях…
«Совсем я стала бабка-хворябка» — это уже о себе, когда почувствовала себя плохо. «Кум королю и помощник министра» — похвала преуспевающему мужчине, комплимент же успешной даме звучал не менее колоритно — «Ну, прямо-таки жена офицера — вся в чернобурках и губы бантиком». В зависимости от времени года, чернобурка заменялась на креп-жоржет, габардин или коверкот при неизменных губах-бантиках. Где она подсмотрела этот образ — было загадкой, может, в дни ее молодости, а может, придумала сама в одиноких мечтах о красивой жизни…
А все эти бесчисленные халдоны-халдейки — невежественные особи обоего пола, кулемы — бесхитростные, залипухи — прыщи или волдыри, хрумдамдэ — халва, набуровила — наговорила лишнее, рассупонилась — разделась, налимонилась — наелась, разбузюнилась — разошлась…
На мой вопрос, почему она не завела своей семьи, обычно отмахиваясь, не отвечала, но когда я повзрослела, однажды, видимо, в редкую минуту откровения, сказала: «Маята это одна… Навидалась я чужих безобразиев на своем веку, и отбили они у меня всякую охотку до мужиков… Да и куда мне соваться-то с такой рябой вывеской? Тянет ведь меня ко всему хорошему… а что я найду со всеми этими Петьками-Васьками? Зальют горло да в лупцовку, это — завсегда распожалуста, накормят досыта… да сразу и обдитят еще, а потом возьмут да и кинут. А что я дитям смогу дать, одна-то? Да ежели и не одна, а с этими лиходеями-бузотерами — каких-таких форте-пьян-учителей и шоколадов-монпансье, при нашем-то разумении?»
Зависла Фенечка между классами — от своих оторвалась, а к другим прибиться не могла — изначально…
Отца смерть ее потрясла сильнее, чем я могла предположить, — она ведь была немногим старше его и младше матери, одно поколение. Он слег, не подходил к телефону, недели три врачи регулярно навещали его.
На это время я переехала в Новодворье. Чтобы все успеть, приходилось вставать рано — в шесть утра, так как школа Мари начиналась в восемь. Было бессмысленно возвращаться на дачу или ехать домой, и я, как обычно, приезжала на работу раньше всех. Забирал дочь из школы наш издательский шофер Ленчик, который, в случае необходимости, возил родителей. Я задерживалась на работе столько, сколько требовали дела, закупала продукты и снова отправлялась к родителям.
Мать хоть ни на что не жаловалась, но от недосыпания и беспокойства за отца похудела и поблекла. Теперь я твердо решила, что нужно оградить родителей от всяческих потрясений.
* * *
Неожиданная помощь пришла, откуда ее никто не ждал, — от моей дочери. Как-то вечером, после очередного разговора с Мариной, звонившей из Швеции, она спросила меня:
— А твою новую подругу Марину бабушка и дедушка знают?
Я похолодела — ведь все может неожиданно раскрыться — как же я не подумала, что ребенок может в присутствии родителей вдруг упомянуть это имя в какой-нибудь связи? И я сказала: