Это я познакомила его с Машей. Он придумал, что ему обязательно надо иметь подругу-балерину. Тогда модно было иметь любовницу-балерину. А балет-то он вообще ненавидел и не ходил на балет. Я его однажды притащила, но я выбрала интеллектуальную программу. И он стал как бы снисходительно приобщаться к балету. Однажды он предложил: "Давайте "Лебединое озеро" переделаем". А мне предложили в Берлине ставить "Лебединое озеро". Я спрашиваю, как? "Ну вот, представляете, выйдут четыре маленьких лебедя в наполеоновских киверах. Такие маленькие наполеончики". Он увлекался, как ребенок. Но ему понравилась эта программа — как Миша танцевал, как он двигался. Такая координация, как во сне. Это он сразу понял, невероятную природную координацию. Это то же самое, что стихи писать: если у тебя нет координации, гармонии, ничего не получится. И тут вдруг это он увидел, пластику эту почувствовал. Но все балетные сюжеты, они такие наивные, поэтому его не привлекал балет. Нет, балет он не полюбил.
И оперу тоже, кроме "Дидона и Эней", на эту тему он написал даже стихи. Вам не кажется, что этот сюжет больше отражает ситуацию с М. Б., чем саму оперу?
Абсолютно.
Он даже где-то сказал, что это стихотворение не о любви и не о сожжении Карфагена, а о предательстве в любви. То есть выдал нам секрет.
Полным текстом. А "Мрамор"? Я читала это в рукописи и под другим названием. О чем, вы думаете, эта пьеса? Он сказал: "Это как мои диалоги с Геной Шмаковым". Когда он начал писать пьесу, Генка был еще жив. Он сказал: "Пишу наши с Геннадием диалоги и споры". Гена был как ходячая энциклопедия. Иосиф часто к нему обращался за справками, за информацией. Он ведь знал Генку в России, я тоже. И он его очень не любил. А здесь нас было очень мало, когда мы приехали. И Генка сам потянулся к Иосифу, и Иосиф так снисходительно относился к нему. И только потом, когда я уже вошла в их компанию так плотно, с Геной мы дружили с России, я стала ему говорить: "Осенька, вы расслабьтесь и посмотрите на Гену, он добрый, он открытый, он эрудит. Это совсем не то, что вы о нем думаете". А потом он так с ним сдружился и говорил: "Лена, я вам очень благодарен, вы мне открыли Гену и Сашу Сумеркина". Он очень боялся за Сашу, Саша болен, не дай Бог, умрет. "Только не Сумеркин", — повторял он. Когда умер Гена, мы все так переживали. Иосиф больше не мог терять тех, кто ему и заменял Россию.
И с ними можно о чем угодно говорить: то, чего ему не хватало в американских друзьях.
Конечно. Но это были избранные русские. К Иосифу было не так-то просто попасть в дом и завязать близкие отношения.
Елена, вот вы здесь говорили о теплоте и щедрости Иосифа, а не знающие его, как Солженицын и Коржавин, обвиняют его в холодности.
В холодности? Это качество не имеет отношения ни к душе Иосифа, ни к его интеллекту. Он просто был очень избирательный человек. И если ему по какой-то причине что- то в человеке не нравилось, то он сразу становился нелюбезным, но больше он был в России такой. Он просто хамил людям в лицо. Здесь он тоже хамил, но меньше.
Здесь еще одно противоречие: человек культуры, обожающий все тонкое и умное, как он мог так вести себя некультурно в жизни? Мог носить одну и ту же рубашку неделями, мог руками есть, мог отшить человека и т. д.
Это то уникальное качество, которое дано очень редким людям, — быть натуральным. Когда он должен был надевать смокинг, это были страдания. Он выглядел при этом шикарно. Вы знаете, на любого мужчину надень смокинг, и это — король. А Иосиф с дантовской такой сущностью — особенно был неотразим в смокинге. Но он никогда не любил новые вещи, он покупал все в "секонд хэнде". Не потому что он был жадный: Иосиф и жадность — это абсолютно несовместимые вещи. Это было удобно, и он был таким, какой он есть.
Я знаю. Когда он приехал в первый раз к нам в университет в 1978 году, я встречала его на станции и вырядилась в свою соболью шубу. Он обнял меня и, почувствовав качество меха, сказал: "А на мне пальто за сто долларов, купленное на рынке". На что я ответила: "Иосиф, вы можете себе это позволить".
Но он любил, когда женщины были одеты хорошо. Женщины существуют для любования. Поклонниц у него и женщин было бессчетное количество.
Да, его донжуанский список будет подлиннее, чем у Александра Сергеевича. Вы упомянули Данте. Говорили ли вы с ним когда-нибудь о Данте?
Мы, конечно, Данте не обсуждали. Я вообще считала себя со своим балетным уровнем не на своем месте. Когда он мне читал свои новые стихи и спрашивал: "Ну как, Елена?"
— Я считала, что вообще не имею права говорить, что это хорошо. Но все-таки один-единственный раз я сказала: "Осень- ка, рок-н-ролл — это шестидесятые годы, а вы пишете стихи сегодня", — и думаю: что я несу. Я могу говорить про балет на любом уровне с любым человеком, но говорить с поэтом о его стихах — это неприлично.
О Данте. Приезжает он ко мне однажды на дачу, мой московский приятель наготовил пельменей. Он пельмени совершенно обожал. Он остался ночевать у нас. И утро у нас такое философское было, и он мне говорит: "Елена, я думаю самое время начинать вам перечитывать Данте". Я говорю: "Да, у меня здесь есть, между прочим, Данте". Он взял и сказал: "Вот с сегодняшнего дня и постоянно". Он был так рад, что у меня оказался Данте. И сам все время перечитывал Данте.
Был ли Иосиф верующим человеком?
Да. В Бога он верил. Когда началось мое увлечение и подключение к потустороннему миру, он этим очень интересовался.
Вы, конечно, знаете, что многие его друзья были недовольны христианской службой и поминками.
Да, слышала недовольные голоса, но, понимаете, это никакого отношения к Бродскому не имеет. Он верил в Бога, но он прекрасно понимал, что это все ритуалы, нужные для людей, вторым надо жить такой кучкой, жить правильно, а иначе они начнут есть ногами. Он не стеснялся своего еврейства и считал себя русским поэтом, но ни в какие ритуалы, ни в русские, ни в еврейские, он не верил. Что касается службы в соборе St. John the Divine, то это просто было великолепное зрелище в красивом месте, как театр с аудиторией в три тысячи человек.
А верил ли он в какие-либо указания судьбы?
Он все время у меня об этом спрашивал. У него была невероятно обостренная интуиция. Он часто ошибался в людях, это правда. Но гораздо чаще не ошибался. Этим же чувственным аппаратом он воспринимал все политические события. В нем глубоко жило чувство справедливости, чтобы всем было хорошо. Я часто говорила ему, что все держится на плюсе и минусе, и если всем раздать деньги, все будут бедные, и не будет прогресса. Я тоже хочу, чтобы всем было хорошо, и, могу я или не могу, пытаюсь всем помогать. Вот на эти темы мы иногда говорили.
А как Иосиф перестройку встретил и все дальнейшие изменения в России?
Он приветствовал, но он говорил, что должно пройти много лет, пока там поймут, что такое демократия.
Аксаков как-то сказал о Баратынском, что его чувства мыслят и рассуждают. Вам не кажется, что это относится и к Иосифу?
Да, да. Всякий раз, когда он начинает о чем-то рассказывать или о чем-то спорить, у него сначала включается мозг. Он все так логично раскладывает, потом вы вдруг видите эту перемену: мгновение — и вошла эмоция и начала все разбрасывать в другие места. И эти процессы — энергетический, философско-психологический, эмоциональный — чередуются в течение одного ужина. И не потому, что он хочет с вами спорить, а потому, что он видит по-другому. В любой данный момент он может видеть по-другому и абсолютно в это верить. То, что он никогда не врал, то, что он не льстил никому. Хотя мне он один раз польстил. У меня есть письмо, я вам покажу, где он мне предложение делал, и он сказал: "Таких, как я, много, таких, как вы, — нет".