В глазах темно, вокруг темным-темно.
Огонь души в ее слепом полете
не был бы виден здесь давным-давно,
не будь у нас почти прозрачной плоти
[93].
Бродский, по-моему, практикует в поэме "Зофья" прием монтажа: фотоаппарат, линзы, зеркала. Известно ли вам, когда Бродский читал Данте? В поэме содержится несколько аллюзий на "Божественную комедию": образы тьмы и света, ада и рая, запрятанных в рифме "клАД/хлАД", образ души ("Ничто твоей души не сокрушит" и "от Страшного суда душа спасет") и многое еще.
Я не знаю точную дату, когда он впервые прочитал Данте, но через несколько месяцев после передачи мне этой поэмы он мне писал о том, что читает "Божественную комедию". Вполне возможно, что он читал ее до написания и после написания "Зофьи". Ведь Данте становится настольной книгой для многих, кто его начинает читать.
Наташа Горбаневская утверждает, что Иосиф запретил распространять "Зофью" в самиздате, но поэма эта так ей нравилась, что она переписывала ее от руки и "распространяла вовсю". Вы не знаете, почему Иосиф не велел распространять эту поэму?
Мне кажется, что могли быть две причины. Одна, что он хотел ее сначала мне подарить, а только потом распространять. А другая, что поэма была неоконченной. Обратите внимание, что вторая часть во многом повторяет первую, я думаю, что это был вариант. Диалоги и голоса в этой поэме как будто идут с разных сторон.
Поэма эта еще ждет своего исследователя. Она должна быть прочитана в более широком контексте.
Я еще вот что хотела сказать. В одном из писем Иосиф прислал рисунок — вы знаете, что он довольно хорошо рисовал, мог даже портрет сделать. Я так поняла, что он видел себя как бы поэтом древности, римским поэтом или даже самим Данте. Возможно, он себя отождествлял с Данте.
Да, вспомним его строки: "И новый Дант склоняется к листу / и на пустое место ставит слово" (2:309). Вы сказали, что не увидели ничего опасного в поэме. Но само слово "душа" тогда находилось под запретом. А в поэме Бродский говорит о "безмерной одинокости Души", "душа моя неслыханно чиста", "душа твоя тебя превознесет", подчеркивая свою индивидуальность и предсказывая свое будущее. Вам посвящено еще одно не менее интересное стихотворение 1981 года: "Полонез: вариация". Есть ли у вас объяснение, почему "полонез"? У Бродского обычно все названия значимы.
Это стихотворение очень важно для меня. Оно написано по-русски, и Бродский сам перевел его на английский.
Расскажите, как вы с ним познакомились и когда?
Я слышала о нем и о его стихах гораздо раньше, чем я его увидела. Он дружил с Толей Найманом, с Женей Рейном и Галей Патраболовой, моей подругой по университету. Она тоже была психологом. Она-то и познакомила нас, пригласив его к себе. Это был конец 1960-го или уже 1961 год. Тогда-то я впервые услышала его стихи. На меня его чтение произвело грандиозное впечатление. Возможно, я тогда и не понимала поэзию, но мне казалось, что я все понимаю, что это страшно интересно и важно. Именно его душа взволновала меня: видно было, что это исключительно талантливый мальчик. Про него так говорили: "Мальчик, рыжий мальчик. Такой молодой! Кем он будет через 10 лет?"
Вы не помните, какие стихи он читал тогда при вашей первой встрече с ним?
Помню, например "Зачем опять меняемся местами…", "Теперь я уезжаю из Москвы…", "Приходит время сожалений…", "Приходит март, я сызнова служу…", "Теперь все чаще чувствую усталость…". Потом, когда я приехала в следующий раз, я заметила, что он стал уже довольно известным, признанным поэтом в литературных кругах. Стихи, которые он читал, были гораздо более зрелые и производили необыкновенное впечатление. Тогда он особенно ценил "Рождественский романс", "Холмы", "Ты поскачешь во мраке…" и, конечно, "Большую элегию Джонну Донну". Появились большие формы. При нем была рукопись поэмы "Гость", которую он мне показал, когда мы гуляли по Большому проспекту. Это была какая-то новая эпоха. Мы встречались очень мало. Потом я уехала в Польшу, и наша дружба, знакомство, связи, все то, что важно между людьми, все было перенесено в письма.
Вы сказали в одном интервью, что эта переписка была очень важной и для него и для вас[94]. Какие вопросы вы обсуждали?
Трудно сказать, что мы обсуждали какие-то вопросы. Главным образом он выражал свои мнения (и сомнения), свои предчувствия, взгляды на жизнь и на вопросы, связанные с творчеством. Например, он писал мне: "…житейская правда только эхо другой грандиозной правды, которая сейчас мне не по силам. Это все чертовски страшно и мучительно, но здесь есть какая-то справедливость, о которой я догадываюсь, и поэтому разрешаю себе писать тебе письма". Понимаете, я была прежде всего адресатом, хотя он иногда спрашивал мое мнение, например про поэму "Исаак и Авраам". Я ответила, что суть этой поэмы не в сюжете. Он сказал: "Это гениально". У него был период какого-то душевного перелома, поисков, переоценки всего. Он был полон противоречий. С одной стороны, он был человеком очень целенаправленным, а с другой стороны, быстро менял отношения к другим, делал резкие переоценки, перебрасывался на разные темы и интересы. Был резок и нередко причинял боль другим. Короче говоря, это был период поисков самого себя. Но также неожиданно бывал очень мягким, с нежностью и вниманием готовый к грандиозной отдаче. Я его помню взволнованным, немного даже истеричным в реакциях, и одновременно — очень спокойным где-то внутри. Сам себя он считал обреченным на одиночество, но все знают, как часто он стремился к людям, к общению, к общине. Стихи — крик души, обращенный к другим. Все-таки.
Все, о чем вы говорите, нашло отражение в стихах: "Я ищу. Я делаю из себя человека". Вы упомянули вашу подругу Галину Патраболову. Это ей посвящен "Сонет" 1961 года "Мы снова проживаем у залива" с инициалами "Г. П."?
Нет, не ей, но кому, я не знаю.
Он знал польский язык, когда вы с ним познакомились?
Я не думаю, но он интересовался польскими поэтами. Он хотел переводить их, чтобы получать какие-то деньги. Особенно он заинтересовался Галчиньским, может быть потому, что я подарила ему пластинку с его чтением. По-моему, он прекрасно перевел его "В лесничестве Пране". А "Заговоренные дрожки" — просто чудо, это конгениально. Но Нор- видом он заинтересовался по другим причинам, не потому, что надо было переводить: в нем он нашел что-то близкое для себя. Потом как будто до него дошло, что польские поэты, конечно, хороши, но это не то. Он начал искать метафизическую поэзию. И нашел, конечно, в Англии семнадцатого века.
К какому времени он все-таки овладел польским языком? Вы переписывались по-русски?
Исключительно по-русски. Но он очень забавно делал польские вставки в письмах ко мне, иногда переводы, иногда сам сочинял на польском языке стишки, смешные, старался меня развеселить.
Вы сказали, что переписка оборвалась. В силу каких обстоятельств?
Он уехал из России.
Вы снова встретились с ним в 1976 году в Америке?
Я была год в Соединенных Штатах на стипендии Фульбрайта в Питсбурге и приехала на несколько дней в Энн Арбор. Там был очень известный Институт Социальной Психологии. Я узнала, что Иосиф работает в Энн Арборе, потому что встретилась с кем-то с кафедры филологического факультета в библиотеке, кто знал телефон Иосифа в Нью-Йорке. Я попросила у него номер телефона и позвонила Иосифу. Он абсолютно не ожидал такого сюрприза. У него еще не было своей квартиры в Нью-Йорке, он жил у своего приятеля-американца. Пригласил меня в свою "каюту" и читал мне свои стихи. Одно, особенно сложное, "Колыбельная Трескового мыса".