Его интересовало все на свете. Вот что поразительно. Его интересовали и архитектура, и футбол, и джаз, и политика, и география, в частности — путешествия. Просто по образу жизни он реже ходил в театр, например, или на концерты. Он был чрезвычайно любознательным, что меня всегда поражало.
Иосиф мог часами говорить, оставаясь на высоком уровне, никогда не повторяясь. Доводилось ли вам присутствовать при подобных монологах?
Всякий раз, когда речь заходила о каких-то вещах, действительно для него важных, он был способен развить совершенно невероятное ускорение, совершить такой взлет, как самолет, когда отрывается от земли. И иногда мне было трудно, с моими скромными способностями, следить за такими его взлетами. Но мне неоднократно доводилось при этом присутствовать. Помню, поздней осенью 95-го года он долго говорил о проблеме власти, о структуре власти, о том, что обществу нужен президент, король, то есть символический глава государства, который бы объединял народ. Очень интересно он об этом говорил и с невероятной увлеченностью. Очевидно, в этот момент он думал о России, как бы все так организовать, чтобы добиться единства нации при оптимальной широте политического спектра. Я очень жалею, что не пытался все это записывать. Казалось, что все это естественно.
Саша, вам не кажется, что если бы вы записывали, это бы повлияло на качество вашей дружбы?
Очень может быть.
Он мог свободно говорить в вашем присутствии, зная, что вы ничего не записываете.
К сожалению, это так.
Когда я за ним все записывала почти полгода на магнитофон, несмотря на то, что он мне разрешил, он иногда просил: "Валентина, уберите микроскоп". Теперь другой вопрос. Что вам известно об отношении Бродского к Пастернаку? Критики отмечают, что Иосиф не посвятил ему ни одного доклада, хотя однажды был приглашен на пастернаковскую конференцию, не написал о нем ни одного эссе. Не дал ни одного обстоятельного интервью, не упомянул в Нобелевской лекции. Значит ли это, что из всей великолепной семерки Пастернак был ему наименее близок? Мне известно, что он его преподавал, называл его всегда Борис Леонидович и относился к нему с большой любовью. Что известно вам?
Прежде всего, я думаю, если бы он дурно относился к Борису Леонидовичу, он бы не написал сравнительного эссе "Примечание к комментарию" о "Магдалине" Цветаевой и Пастернака. У меня такое ощущение, что он чувствовал своим долгом в первую очередь рассказать о Мандельштаме, рассказать о Цветаевой, довести сведения об их существовании до максимально широкой аудитории: в газетах, студентам, в нобелевской речи и так далее. Согласимся с тем, что если Борису Леонидовичу чего и досталось с избытком, хотя бы и посмертно, то это мировой славы. Я думаю, что тут сыграл свою роль вот этот простой момент. А кроме того, я думаю, что он в каком-то смысле от Пастернака актуально зависел, скажем, в своих рождественских стихах. И, может быть, он это осознавал и даже как-то сопротивлялся этому.
И в этом смысле хвалить Пастернака — значит хвалить себя.
Ну, конечно. И в нобелевской речи понятно, почему он его не упомянул: он был его предшественником, и все это помнили. Если мы посмотрим на адресатов его серьезных трудов, то многие из них — и Фрост, и Харди, и даже Оден в каком-то смысле — не являются магистральными для современного литературоведения, то есть у Иосифа всегда была дополнительная цель — обратить внимание на этих недостаточно популярных поэтов. А Пастернак не страдал от невнимания к нему исследователей и критиков.
Эссе Бродского о нерусских поэтах — это результат его преподавательской работы или поиски родственных миров? Или просто культурная экспансия?
Конечно, поиски родственных миров, потому что, особенно в поздние годы, Иосиф был достаточно свободен в выборе тем, он мог посвятить эссе Т. С. Элиоту или Рильке или кому угодно другому. Я думаю, что это действительно выражало какие-то его внутренние движения и поиски опоры, особенно в западной ситуации. А себя он ощущал в некотором роде продолжателем тех, о ком он писал.
Бродский-эссеист и Бродский-поэт. Мы различаем их для облегчения понимания творчества Бродского. Как вам представляются внутренние отношения между Бродским-эссеистом и Бродским-поэтом! Или это, говоря словами Цветаевой, продолжение поэзии другими средствами?
Думаю, что это продолжение поэзии, но только другими средствами, потому что, если бросить взгляд на стилистику его прозы, по сути она очень близка к стилистике его поэзии. То есть это смешение всех штилей ломоносовских буквально на одной странице; это стремление к парадоксальным высказываниям, афоризмам, даже если они, может быть, не так броско звучат, как в стихах; это способность к довольно длительным отступлениям, как в стихе, когда вдруг начинается настойчивое развитие какого-то одного "побочного" мотива. Я думаю, что в его прозе и стихах можно найти еще гораздо больше общего.
Я сделала сравнение между "Watermark" и его стихами и могу продолжить ваш список: он переносит целые куски собственных стихотворений в "Набережную неисцелимых"; он наполняет прозу фразами, которые могли бы стать моностихами: "One's eye precedes one's реп", "love comes with the speed of light; separation, with that of sound"; аллитерация и ассонанс, анафора и эпифора, даже внутренние рифмы: "I was neither a star nor even an extra", "they don ft so much help you as kelp you", повторы, параллелизмы поэтизируют его прозу.
Очень интересно.
Вся мировая поэзия осознавалась Бродским как "единый живой организм" или как единый культурный океан. Что помогало Бродскому не утонуть в этом океане?
Я просто боюсь дать какой-либо ответ на этот вопрос. Я думаю, в нем все время звучала его собственная музыка, которая давала ему достаточную опору, это был надежный спасательный круг в этом океане, то есть он не боялся утонуть. Отсюда — его великолепные вариации других звучаний, например, "Испанская танцовщица", своего рода русское "эхо" стихотворения Рильке, — которые становились фактом русской поэзии. Он сам говорил, что вся поэзия — это продолжение, влияние, развитие.
В поэзии все — эхо всего.
Конечно. Он все это слышал и не боялся, потому что знал, что в нем есть собственная музыка, его собственный основополагающий аккорд, который все может отразить, но сам от этого не изменится.
По мнению Ольги Седаковой, тот факт, что Бродский не получил российских наград и российских званий, есть самая высокая честь. Кстати, ему дали звание почетного гражданина Санкт-Петербурга. Принял ли он это звание?
Я, честно говоря, не знаю. Я знаю, что его приглашали в Петербург и он сначала хотел поехать, а потом все-таки решил этого не делать. Иосиф не раз говорил, что если бы он мог тихо поехать в Ленинград с Марией и с Нюшей и там просто побродить и показать им город, он с удовольствием бы это сделал, но он понимал, что он, увы, уже не частное лицо. Я не уверен насчет российских наград и званий. Я думаю, что они были бы ему приятны, как всякому человеку. Мы знаем, что Брамс, например, когда был уже самым признанным и самым любимым композитором во всем тогдашнем культурном мире, так до конца жизни и не успокоился, потому что ему в родном Гамбурге не дали какого-то звания гамбургского. Так что признание в отечестве, каким бы оно ни было (Иосиф, кстати, часто в разных формах напоминал, что отечество остается отечеством), всегда приятно.
Я согласна с вами; помню, как в день объявления о Нобелевской премии я позвонила ему, он был в Лондоне, и сказала: "Наконец-то слепые увидели и глухие услышали". Он ответил: "Ничего подобного, Валентина, дома-то — ни слова". Кстати, какие чувства вызывали у Бродского изменения в России на протяжении 80-х и 90-х?
Мне кажется, и надежду и разочарование поочередно, как у нас у всех, но его они, конечно, очень глубоко волновали и очень беспокоили, и он очень радовался и даже тихонько гордился, когда возникла возможность публикации в России. Он прекрасно понимал, что он все-таки русский поэт и что его репутация обеспечена русским языком и русским читателем.